Я не люблю того, чем не управляю.
Я допил и отошёл от окна.
Где-то очень глубоко, в том слое, куда не заглядываешь годами, опять шевельнулся этот заусенец — лицо, которого я не могу вспомнить. Я постоял, дал ему всплыть.
Не всплыло.
Так бывает: знаешь, что где-то видел человека, и не можешь достать откуда, и чем сильнее тянешь, тем глубже оно уходит. Я давно научился не тянуть. Само вспомнится или не вспомнится — а заставить память нельзя, я пробовал.
Я отвернулся от окна, поставил бокал и пошёл спать, и по дороге подумал — мельком, ни о чём, — что завтра она снова придёт в восемь, и что у неё странная привычка экономить на словах и на движениях рта, и что мне нравится эта её привычка больше, чем стоило бы.
Я лёг и уснул легко, как сплю всегда.
Я спал спокойно — как спит человек, у которого совесть давно отчиталась перед ним, что всё в порядке. Я ведь и правда так считал. У меня в прошлом не было ничего, что не давало бы мне спать. Я всё, что когда-то делал, давно объяснил себе и закрыл. Я был молод, я ошибался, я за это заплатил больше всех — меня же и вытолкнули. Вот и весь мой счёт. Кто-то мне должен; я не должен никому.
Я в этом был уверен так же твёрдо, как в том, что некрасивое не бывает правильным.
И уснул.
Глава 9. Без очков
Двадцать седьмого декабря у нас был корпоратив.
Не наш — отраслевой. Большой новогодний вечер для всего этого блестящего мира: банкиры, финтех, люди, которые на визитках пишут слова, которые сами не до конца понимают. Снятый этаж в башне над городом, чёрные окна, огни внизу, ёлка под потолок, шампанское, которое носят так, будто оно бесплатное, хотя оно дороже моей первой зарплаты.
Глеб сказал: «Едете со мной. Покажетесь людям. Полезно». Деловым тоном. Будто берёт ноутбук.
Я могла отказаться. Я почти отказалась.
А потом сделала то, чего не делала давно.
Я надела платье.
Я смотрела на себя в зеркало перед выходом и не сразу узнала.
Чёрное, простое, в пол. Косы я расплела — волосы оказались длиннее, чем кто-либо в этом городе подозревал, потому что я их десять лет прятала в две тугие верёвки, как прячут всё остальное. Очки сняла, надела линзы. Лицо без очков выглядело голым и каким-то незнакомым — моложе, открытее, не так защищено.
Тихая Климова из угла опенспейса исчезла.
В зеркале стояла другая женщина. Я не знала её. Я её десять лет держала под замком, потому что такая женщина привлекает внимание, а мне нельзя привлекать внимание, мне нужно быть точной.
Платье я купила днём, в обеденный перерыв, в первом попавшемся магазине, не примеряя толком, — у меня нет платьев, мне они не нужны, последнее было школьное. Туфли нашлись старые, ни разу не надёванные. Я красилась перед зеркалом в съёмной ванной по памяти, как делают что-то, чему когда-то умели, а потом забросили, и руки всё-таки помнили.
Сегодня, сказала я себе, можно один вечер. Один. Завтра уберу обратно.
Я не уточнила даже себе, зачем мне этот один вечер. Если бы уточнила — пришлось бы признать, что я наряжаюсь не для дела. А для дела я наряжаться умею. Это другое.
Это было для меня.
Зал оглушил меня сразу — я отвыкла от такого за десять лет тишины.
Музыка, не громкая, но всюду; смех со всех сторон; звон бокалов; гул двухсот голосов, в котором тонут отдельные слова. Под потолком — ёлка с холодными белыми огнями, дизайнерская, без мишуры, как всё дорогое. Официанты скользят с подносами, не задевая никого. У дальней стены кто-то уже произносит тост, которого никто не слушает. Две девушки фотографируются на фоне города. Мужчина в углу говорит по телефону, заткнув второе ухо. Нарядная блестящая толпа, которая приехала себя показать и других посмотреть, и каждый второй здесь продаёт каждому первому что-нибудь, чего у него нет.
Я стояла на краю этого и не знала, что делать с руками.
Это смешно — я, которая в любой комнате первым делом считаю выходы и людей, на празднике растерялась, как подросток. Десять лет я входила в помещения только по делу: чтобы посмотреть, найти, запомнить, уйти. А просто стоять в зале, где веселятся, где от тебя ничего не нужно и тебе ни от кого, — этому я разучилась. Я по привычке начала считывать зал — кто с кем, кто кого боится, кто врёт, у кого брак трещит, — и поймала себя на этом, и заставила перестать. Сегодня не работаю. Сегодня просто стою. Я взяла бокал у официанта, чтобы было что держать в руках, и держала, как держатся за поручень.
Глеб разговаривал с кем-то у окна и не сразу меня увидел.
А потом увидел.
Я редко получаю удовольствие от таких вещей — у меня нет на них времени. Но я честный человек хотя бы перед собой: то, как он замолчал на середине фразы, как его собеседник проследил за его взглядом и тоже замолчал, — это я записала себе в копилку маленьких, постыдных, человеческих радостей, которых у меня почти нет.
Он подошёл. Оглядел меня — быстро, всего раз, как он всё делает.
— Я вас не узнал, — сказал он.
— Это и был план, — сказала я.
Он чуть улыбнулся. Он редко улыбается, я за этим слежу, как за курсом.
— Опасный у вас план, — сказал он и протянул мне бокал. — Держитесь рядом. Тут полно людей, которые покупают то, что блестит, не глядя на цену.
— Я заметила, — сказала я и посмотрела на него поверх бокала. — Один как раз протянул мне шампанское.
Он не нашёлся, что ответить. Я первый раз видела, чтобы Глеб Сторожев не нашёлся.
И засмеялся от души.
Хороший вечер начинался.
Его всё время кто-то перехватывал. Я отошла к окну с бокалом и смотрела, как он держит зал: к нему подходили по одному и парами, жали руку, заглядывали в лицо, смеялись его репликам чуть громче, чем те того стоили. Он отвечал коротко, ровно, не теплея ни на градус, и от этого они тянулись к нему ещё сильнее — люди так устроены, их притягивает холод, в котором им мерещится сила. Я смотрела на этого Глеба — публичного, застёгнутого, раздающего сухие фразы, как монеты нищим, — и думала: вот каким его знают все. А того, что наедине молчит со мной над двумя лампами и признаёт мою правоту, не знает никто.
Кроме меня.
Я не знала ещё тогда, что это и есть самое опасное, что может случиться с человеком: стать единственным, кто знает другого настоящим.
Бокал я взяла. И выпила.
Я не пью. За десять лет — почти ни капли: пьяный человек теряет контроль, а я контроль не сдаю даже во сне. Но сегодня было можно. Один. Я чувствовала, как тепло идёт от горла вниз и как чуть-чуть, на полтона, опускается та сжатая пружина, на которой я живу.
Это было… приятно. Опасно приятно. Я поняла, почему люди это любят.
И тут ко мне подошёл он.
Высокий, гладкий, в пиджаке без галстука, с часами, которые он держал на виду, — так одеваются мужчины, которые хотят казаться занятыми и расслабленными сразу. Он подошёл с двумя бокалами, один протянул мне, будто мы уже договорились, и облокотился на подоконник рядом — близко, по-хозяйски.
— Влад, — представился он и сделал паузу, в которую, по его расчёту, я должна была впечатлиться. — Венчур, блокчейн, ну, вы понимаете. Свой фонд.
Я не понимала, и он не понимал, но это его не смущало. Я слушала не имя — тон. Тон был знакомый: тон человека, который увидел в углу красивую незанятую женщину и решил, что вечер удался.
— А вы по какой части? — спросил Влад, придвигаясь.
— Пишу программы, — сказала я тихо. По-климовски. Старая привычка — садиться на полтона ниже, смотреть снизу вверх. Мне стало смешно: я надела другое лицо, а голос остался тот же, рабочий.
— О-о, — сказал Влад снисходительно. — Кодите, значит. Это сейчас модно. Знаете, я вам объясню, как вообще работает рынок, на котором вы… кодите.
И начал объяснять.
Мне. Про мою область.
Я слушала минуты три. Я честно дала ему три минуты — из чистого любопытства, как далеко зайдёт. Он зашёл далеко. Он объяснил мне, как устроены вещи, половину которых я делаю руками, а вторую половину видела в гробу. Он перепутал два понятия, которые путают только те, кто читал про это в самолёте. Он называл меня «солнце».