Полина слушала, и я видела, как у неё, у разработчика, помимо боли, помимо всего, в глазах включается то, что включается у нас, когда мы видим чужую чистую и страшную работу. Она поняла механизм с полуслова. Она поняла больше, чем сказала Ева, — она поняла, что я построила.
— Господи, — сказала она тихо. — Это же… Соня. Это сделано гениально. Это сделано так, что не подкопаешься, — машина, которую сам автор не может остановить. Я таких конструкций живьём не видела. — Она горько усмехнулась, и в этой усмешке вдруг мелькнула прежняя Полина. — Я мало за тебя зарплату выбивала. Надо было втрое больше. Я ругалась с финансистами за разработчика, а у меня под боком сидел человек, который в одиночку собрал то, что не собрали бы три отдела.
— Полина, — сказала я.
— Молчи, — сказала она. — Дай мне минуту. Я только что поняла, что восхищаюсь тем, чем ты убила людей. Дай мне это как-то в себе уложить.
— И вот ещё что, — сказала я. Потому что это было главное, и сказать это было важнее всего. — В письме только старое. Только пятнадцатый год.
— В смысле, — сказала Ева.
— Когда я устроилась к Глебу, — сказала я, — я пришла за свежим. За тем, что лежит только внутри его дел. У меня всё было устроено так, что я могла дописать в письмо новое — добавить, не убрать, только добавить, я и это сделала нарочно: чтобы будущая я могла лишь усилить удар, не смягчить. Я нашла это новое. За месяц. Оно у меня было — готовое, доказуемое. Я могла дописать его и обрушить на Глеба не только старый грех, а всё, до основания.
Я перевела дыхание.
— Я не дописала.
В кафе стало тихо.
— Я сидела над этим ночью, — сказала я. — Последней нашей ночью. Держала палец дольше, чем держала над чем-либо в жизни. И не добавила. Закрыла, не тронув. Это всё, что было в моей власти, — старое я остановить не могла, а новое могла не пускать, и не пустила. Жалкая мелочь. Его всё равно завалило старым. Но это единственное, что я смогла для него сделать, когда поняла, что больше не хочу его смерти.
— Ты в него влюбилась, — сказала Полина. Не вопрос.
— Да, — сказала я. — В человека, которого пришла уничтожить. И уничтожила. И при этом люблю. Я знаю, что так не бывает. Я весь этот год живу в том, чего не бывает.
Полина долго молчала.
— Знаешь, что самое паршивое, Соня, — сказала она наконец. — Я ведь тебя не могу даже толком возненавидеть. Я пыталась всю дорогу сюда. Я готовила слова. А сижу и вижу не врага, который меня использовал. Вижу девчонку, которой в пятнадцать сломали жизнь те же люди, что и мне дороги, и которая десять лет несла это одна, потому что ей не на кого было это сложить. И у меня сердце разрывается на две стороны сразу, и я не знаю, как с этим быть.
— Тебе не надо со мной как-то быть, — сказала я. — Ты мне ничего не должна. Это я тебе должна — всё.
— Я не могу сейчас, — сказала Полина. — Понимаешь? Я тебя, кажется, всё ещё люблю, и от этого только хуже, потому что было бы куда проще, если бы ненавидела. Но я не могу за один разговор сказать «всё хорошо, иди ко мне». Мне нужно время. Не знаю сколько.
— Я понимаю, — сказала я. И это «понимаю» было настоящим.
— Не пропадай совсем, — сказала Полина. И это было не «приходи», но и не «уходи навсегда». Это было где-то между, и за это «между» я ухватилась, как утопающий.
Я встала.
— Спасибо, что позвала, — сказала я. — Ты могла не звать.
— Это я ей сказала позвать, — буркнула Ева. — Сидит дома, изводится по тебе, чаю выпила цистерну. Я говорю: либо иди и поговори, либо перестань реветь, у меня от твоих слёз косметика дешевеет.
Это было сказано так ворчливо и так по-доброму, что у меня впервые за четыре дня защипало в глазах не от горя.
— Иди уже, — добавила Ева, не глядя на меня. — И поешь что-нибудь. Ты как тень. Месть мстью, а обедать надо.
Я вышла из кафе в холодный день и пошла домой пешком через весь центр.
Я не получила прощения. Но я первый раз за десять лет рассказала человеку всё — про папу, про письмо, про кнопку, которую убрала, про то, что не дописала, про то, что люблю, — всё, без расчёта, без хода, без второго дна.
И не умерла от этого. Мир не рухнул. Полина не плюнула мне в лицо. Она сказала «не пропадай» — а «не пропадай» это не «никогда».
Я всю жизнь думала, что моя сила в том, что я никого не подпускаю и ничего о себе не говорю. Сегодня я первый раз сказала всё — и оказалось, что от этого не умирают. Что, может быть, как раз наоборот.
И, идя по холодному городу в пустую квартиру, я впервые подумала о Глебе не «всё кончено», а другое.
Что если бы я могла прийти и к нему вот так. Сказать всё, без расчёта. Что я не дописала. Что перестала хотеть его смерти раньше, чем поняла это сама.
К Глебу мне дороги не было. Он сказал «уходи».
Но я впервые несла в себе не только пепел.
Я несла маленькую, глупую, ничем не оправданную мысль: а вдруг ещё не всё.
Глава 24. Слова без доказательств
— Ну и долго ты ещё будешь себя есть? — Ева поставила перед Полиной чашку. — Ты с того кафе сама не своя.
— Я восхищаюсь тем, чем она убила людей, Ева. Это нормально, по-твоему?
— По-моему, ты не тем восхищаешься. Ты восхищаешься не тем, что она убила. А тем, какая она. И это разные вещи, просто тебе сейчас удобнее путать.
Полина долго молчала.
— Я её правда люблю, — сказала она наконец. — Дура, да?
— Дура, — согласилась Ева. — Но мы с тобой обе из тех дур, которые в итоге всех прощают. Я Кириллу полгода жизни попортила, прежде чем простить, и ничего, живём. Так что не ной. Дай ей повариться. И себе дай. А потом сделаешь то, что всё равно сделаешь.
— Что я сделаю?
— Простишь, — сказала Ева. — Ты уже простила. Просто ещё об этом не знаешь.
***
А я об этом не знала тем более.
Я три дня после того кафе ходила по своей пустой квартире и носила в себе ту глупую мысль — «а вдруг ещё не всё». Она не давала мне покоя. Раньше у меня не было таких мыслей; раньше у меня был расчёт, и в расчёте «вдруг» не предусмотрено. А теперь расчёта не стало, и в образовавшуюся пустоту полезло вот это — надежда, самое бесполезное, самое мучительное, что есть у человека.
Я понимала, что к Полине мне сейчас нельзя — она просила время. А к Глебу?
Глеб сказал «уходи». Глеб считал меня палачом, который пришёл досмотреть казнь. И он имел на это полное право — со стороны всё выглядело именно так.
Но я научилась одной вещи в том кафе. Я научилась говорить правду, даже когда она ничего не исправляет. С Полиной это ничего не исправило — и всё-таки что-то сдвинуло. Может быть, не во мне даже. Может быть, просто правда должна быть сказана, а будет от неё толк или нет — это уже не мне решать.
Я десять лет всё решала сама, заранее, до конца. Может, пора было хоть раз сказать правду и оставить её — пусть лежит, пусть делает что хочет.
Я поехала к нему.
Его контора была почти пустая.
Я поднялась — пропуск ещё работал, никто не удосужился его отключить, всем было не до того, — и прошла через тёмный зал, где когда-то сидели десять человек, а теперь не сидел никто, кроме одного. У дальнего окна, за компьютером, горбился Лёша. Он поднял на меня глаза, испуганно, узнал и не сказал ничего — только мотнул головой в сторону кабинета: там.
Глеб был у себя. Один. Без пиджака, осунувшийся, постаревший за эти дни так, как стареют не от лет. Перед ним лежали бумаги — не те, красивые, которые он любил, а серые, страшные, из тех, что приносят, когда всё рушится. Он поднял голову, увидел меня — и на секунду в его лице мелькнуло что-то живое, прежде чем он успел его закрыть.
— Зачем ты пришла? — сказал он. Устало. Не зло. Просто устало.
— Сказать тебе правду, — сказала я. — Всю. Один раз. А дальше делай с ней что хочешь.
— Я знаю твою правду, — сказал он. — Я её прочитал. Она пришла мне по почте. И в надзор. И в газеты.