— А как же! — соглашается Олимпиада Павловна. — Ведь у Анюты — никого, кроме вас. Первая могу замолвить, если что худое скажут. Я старая учительница, мне поверят. Только бы у вас все было хорошо.
— У нас хорошо, — отвечает пастух.
— Вот и спасибо!
Оставшись один, пастух прижимается горячим лбом к морозному стеклу, двигает скулами, ерошит отросшие жесткие волосы. Он шумно вздыхает, что-то бормочет про себя. Потом выбегает из каморки, бросив на ходу Самсону:
— Я выйду проветриться, очумел от табачища.
— Подыши, — рассеянно говорит председатель и громко подзывает: — Ну, кто следующий на очередь? Подходи скорее к столу. Я ведь тоже не двужильный, чтобы до петухов здесь сидеть.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Издалека, с верховьев Волги, по срочному письменному вызову, к Филиппу прибыл двоюродный брат — Егор Силаев. Он значительно моложе Филиппа и все же очень похож на него. Егор — настоящий горожанин: в движениях быстр и энергичен; волосы смело заброшены назад, борода аккуратно подстрижена и для пущей черноты, кажется, подкрашена. Где-то при впадении в Волгу Камы Егор держит в аренде у государства лесопильный завод, но на месте живет мало, дело поручил компаньону, а сам все разъезжает, о чем-то хлопочет, с кем-то судится, что-то устраивает. Филипп, в сравнении с Егором, — житель берлоги, тучный, разбогатевший мужик.
За кучера с Егором приехал странный молчаливый человек в шапке-кубанке. Не дожидаясь приглашения, он вместе с хозяевами прошел в горницу, как-то сразу огляделся, нашел себе место в углу, противоположном от божниц: сел, скрестив под табуретом ноги, и словно оцепенел в дреме, равнодушный и безучастный ко всему. И лицо у него необычное, какое-то треугольное, будто второпях вытесанное из камня; ни на щеках, ни на подбородке незаметно и признака волос — или очень тщательно выбриты, или совсем не растут.
Задевая за стулья и лавки, Егор, согреваясь с дороги, ходит по горнице, стучит по крашеному желтому полу подшитыми кожей бурками. Он без нужды часто трогает, вертит поблескивающий на левом безымянном пальце перстень, поправляет серебряную цепочку, убегающую из петлицы в нагрудный карман пиджака; то и дело хлопает портсигаром, закуривает, держа папиросу не в щепотке, как привык Филипп видеть в Усладе, а между двумя отставленными пальцами.
Егор, вдруг остановившись, коротко позвал:
— Гуляш!
Человек в кубанке прямо, по-солдатски вскочил, словно подброшенный сильной заводной пружиной. Теперь видно, что он кряжист, приземист.
— Сколько время, Гуляш?
Тот подходит к Егору, бережно тянет за цепочку часы из его кармана. Рука Гуляша при этом дрожит мелкой дрожью.
— Половина девятого, — говорит он перехваченным голосом.
Егор с нехорошей улыбкой посмотрел на все еще вздрагивающую руку, держащую часы, на оживившееся треугольное лицо и вдруг, сильно размахнувшись, ударил Гуляша по щеке:
— Сколько ни корми, все в лес косишься!
Человек чуть пошатнулся, но даже не тронул себя за щеку, ушел в угол и опять застыл там на табурете.
— Что могу поделать с привычкой? — говорит он сонно. — Дрожи не могу унять. Но вам за себя чего беспокоиться? У нас тоже совесть есть.
Ничего не понимая, Филипп с легким испугом переводит глаза с Гуляша на брата. Но Егор, занятый какими-то думами, опять ходит по горнице. А некому объяснить Филиппу, что происходит в собственном его доме: Яшка, закутавшись в тулуп, караулит под окнами; приглашенных никого еще нет.
Наконец входит почтительный, тихий Тараканов, здоровается с приезжими, называет себя. И Филиппу делается легче, — с Игнатием как-то все понятнее, нестрашно. Шумно вваливается Каплин с тремя сыновьями. Подходят остальные, занимают привычные свои места. Писарь Петр Иванович согнулся в три погибели на пороге и почему-то все время трясется. Нет только Окулова, его не позвали и на этот раз.
Филипп мрачно грозит писарю пальцем:
— Ты чего т-трепещешь, словно осина?
— Меня в конце зимы всегда лихорадка бьет.
— Г-гляди, а то выдам горького лекарства.
Филипп остается доволен собою: вот и у него, как у брата Егора, есть такой покорный человек, на которого можно кричать, можно даже ударить, — и он смолчит. Пусть Егор знает это и не очень гордится.
Гости засиживаются у Филиппа до позднего часа. Ласково склонив голову набок, Тараканов рассказывает приезжему о последних событиях в Усладе, часто заглядывая в свою записную книжку, Егор щелкает портсигаром, постукивает о ноготь мундштуком папиросы.
— Как же ты это, брат, — с укоризной говорит он Филиппу про Окулова, — положился на такого бесчестного человека? Ведь он теперь тебя с головой выдаст, ему проигрывать нечего. Еще выиграет за твоей спиной. И людей хозяйственных оттолкнул от себя. Остались вы тут, Тишка с Епишкой да Селифан с зятем.
— Обсчитался, — признается Филипп.
— Счет необходимо помнить, — назидательно поучает Егор. — А вы тут залегли, как медведи под корневище, и думаете: никто не доберется. Надо полагать, арифметику простую позабыли, не то что газеты читать.
— В законах, словно в темном лесу, блуждают, — добавил Тараканов.
— И законы надобно знать, хотя бы для того, чтобы нарушать их, — изрек Егор.
Бывший судейский секретарь даже языком в восхищении прищелкнул, победно оглядел всех: слушайте, учитесь!
Присев на лавку, Егор внятно и раздельно продолжал говорить, поблескивая живыми карими глазами. Голос у него убежденный, с властными нотками. Игнатий поддакивает кивками головы. Человек в кубанке безразлично дремлет на табурете.
— Гуляш! — окликнул Егор.
Человек опять вскакивает, его серые глаза становятся внимательными.
— Ты слышал, что тут говорили? — обращается Егор.
— Будет исполнено, — равнодушно отвечает Гуляш. — Мы это сумеем, — и снова застывает.
Старик Каплин испуганно шепчет:
— Только не так сразу! Прошу вас — не сразу! В глаза может броситься!..
— Чем скорее, тем лучше. Тут именно нужна поспешность! — энергично возразил Егор.
Филипп вздыхает тяжко, всем нутром:
— Господи, ч-чем все это кончится? Тоска!.. Ведь не шутка — такие дела…
— Да уж, с нами не шутят, — цедит Егор сквозь зажатую в зубах папиросу. — Тебе одному тоска?.. А мне весело на двухрамном кустарном заводишке? Я для того гимназию кончал?.. Ум, хватка, алгебра — все здесь есть! — хлопнул он себя по высоко зачесанному лбу. — Одного не хватает: куда бы способности приложить. Да мне любое дело дай — мукомольное, лесопильное, — по всей стране обернусь. Иностранцы позавидуют!.. А ему вот, — указал он на Тараканова, — не тошно трешницы с вас за всякие кляузы собирать? Да он, как погляжу, мог бы парламентским секретарем быть! Всякий закон отшлифовал бы. Сумели бы, Игнатий Савельич?
— Отшлифовал бы, — тихо подтверждает Тараканов.
— То-то и есть!.. Таланты в трясине гниют, в водке сгорают, в мелком жульничестве чахнут.
— Сто семьдесят пять п-пудов, как одну горошинку, из амбара вымели, — без всякой связи с разговором жалуется на свою беду Филипп. Единственным зрячим глазом, выпуклым, подернутым влагой, он с надеждой смотрит на брата и, кажется, готов прослезиться. — Н-ну, в драку полезем… И дальше что же? Ни зги, ни дороги…
А мельник Сосипатров угрюмо добавляет:
— В Усладе наша возьмет, так в Стожарах, в Сарыни побьют. До Москвы с вилами не попрешь. Было время, да упустили.
За спиною у себя Егор поправляет занавеску, но это лишнее: окна и так плотно задернуты.
— Есть и кроме Москвы большие города, — торопливо отвечает он, озабоченно глянув на часы. — Весной в Лондоне торговое наше общество разгромили. Слыхали? Не хотят с банкротами торговать. Сначала старый долг отдай. Через месяц посла нашего в Варшаве застрелили. Это уж не усладовская потасовка. В Ленинграде в партийный клуб бомбу бросили. Настоящую бомбу! Ее не в Усладе сделали. Не сироты мы в божьем мире. А вы здесь плачетесь: ни зги, ни дороги. На готовенькое хотите? Чужими руками дерьмо грести, а сами — на чистенькое?.. — Он вдруг перебил сам себя, резко сказал Филиппу: — Скажи Яшке, чтобы запрягал лошадей!