Филипп озирается на Окулова, тот сидит в какой-то полудремоте, откинувшись к стене.
— Олексей, о к-каком хлебе речь?
— Сто семьдесят пять пудов взимобразно для переверта в личных делах, — заученно и равнодушно отвечает бывший председатель.
«Собака! — хочется крикнуть Филиппу. — А сколько ты за это водки вылакал?» Но он сдерживается и говорит совсем другое:
— Т-так ведь и Каплин получал.
— С Каплиным — свой расчет, — напирает пастух. — Этот хоть расписку на двадцать пять пудов оставил. — Семен берет бумажку, усмехается: — Глоты! Даже между собою не поделили. Ты что же это дружка обидел — в семь раз меньше дал?.. Так когда же вернешь?
— Завтра п-подводы к амбару присылайте.
Филипп надевает картуз, встает.
— Ты подожди, подожди, — останавливает пастух. — Подводы тебе? Ты на чьих лошадях хлеб к себе возил?
Силаев указывает пальцем на Окулова:
— Он д-давал из Совета.
— Крепко!.. Ну, а привезешь теперь на своих. Ясно? Все. Можешь быть на свободе.
И когда Филипп вышел, пастух, не поднимая глаз от бумаг, сказал Окулову:
— И ты домой иди. У нас тут дела. Болтаться лишним людям нечего.
В большой комнате, где сидит председатель, Филипп совсем было уже взялся за ручку двери, но передумал, вернулся от порога к столу, оттеснил других посетителей.
— Самсон Ф-федулыч, слушай-ка…
Дядя Хрящ даже не услышал непривычного этого обращения и головы не поднял, словно кого-то другого так назвали.
— Самсон Федулыч, — повторил Силаев, — к-круто пастух гнет. Ты сам — м-мужик, пойми…
Тут Дерябин встал, непонимающе взглянул на Филиппа и вдруг громко захохотал, притопывая под столом валенками:
— Братцы! Да он не только меня — и отца моего вспомнил, как зовут. А то — пятьдесят четыре года Хрящ да Хрящ. Вы слышали, братцы?!
— Они теперь вспомнят, — сказал Корнил Лущилин.
— Да этак он меня, пожалуй, и товарищем председателем назовет!.. Чего тебе, Филипп Парфеныч? Кто тебя обидел?
Силаев постоял еще, подумал и тяжело направился к порогу, так и не сказав ничего, только рукой махнул: «Одна вы тут шайка».
Пастух видел эту сцену, стоя в дверях своей комнатушки, — смотрел и посмеивался.
А к председателю подошла учительница Олимпиада Павловна, в старинной клетчатой шали — кисти до полу. Дерябин подал ей руку, перегнувшись длинным туловищем через стол:
— Просветительница наших голов!.. Дровишек, что ли, подвезти, дорогая ты наша? Можем, подбросим! Мельника, угрюмого черта, давно по общественным нарядам не гоняли. У него жеребец такой, что дубовую рощу накладывай.
Кто-то подвинул учительнице табурет, обмахнув его шапкой. От такого внимания у Олимпиады Павловны даже занялись румянцем щеки. Она села, подобрав с пола концы шали.
— Дровишки еще есть. Хотя спасибо, что напомнил: распилить бы надо да поколоть.
— Вот-вот! — подхватывает Самсон. — Вот и направим тебе Яшку Силаева и кого-нибудь из этих трех святителей — братьев Каплиных. Они, кобели, здоровые! Дай-ка им самые сучкастые бревна.
— Я, главное-то, не за этим, — говорит учительница. — Спрашивает меня на уроке Сеня Кондаков: «Из чего состоит Советская власть?» Представь, Федулыч, так и спросил: «Из чего состоит». Я, конечно, объяснила, что могла. Да много ли сумела — поотстала…
— Догоняй, Павловна, а то далеко уйдем!
— Стараюсь, сосед. Только — перед смертью не набегаешься.
— Ну, а чего на словах не сумеешь, пусть ребятишки на практике проходят, — добавляет Самсон.
— Затем и пришла! — обрадовалась учительница. — Знаешь ли, какая у меня мысль? Соберу я после уроков старшеньких и — к тебе, в Совет. Пусть посидят, посмотрят. А ты им объясни, чего не поймут.
— Дело, замечательное дело! — отозвался от своей двери пастух, да так громко, что Олимпиада Павловна повернулась на табурете, прищурила подслеповатые глаза, всматриваясь в незнакомого человека.
Дерябин выщипнул из бороды волос, но на зуб при учительнице не положил, просто поднес к глазам, словно желая проверить, тот ли подвернулся, потом бросил на пол. Все же Олимпиада Павловна поморщилась, вздрогнула:
— Ох, Федулыч, смолоду я тебя просила: брось ты эту дурную привычку. Ведь со стороны поглядеть — мороз по коже дерет.
— Мороз, мороз, — недовольно ворчит Самсон. — Нас по коже драли, мы помалкивали. — Вдруг кричит на пастуха: — И ты хорош! Дело, замечательное дело! — передразнивает он. — Тут, в Совете, ребятишки таких слов наслушаются, что потом Олимпиаде Павловне придется культурному языку их переучивать. Народ ко мне всякий ходит, бывают и невоздержанные. Да и накипело у каждого.
— Ну, сам сходи в школу, — предлагает пастух. — Побеседуй с ребятами, если ты воздержанный.
— А я тебя хотел просить.
— Нет, нет, это дело председателя, — решительно возражает пастух и скрывается в своей комнатушке.
— Писарь, эй, писарь! — кличет Дерябин так, что Петр Иванович дергается от неожиданности. — Ишь какой нервный стал. Видишь, хлопот у меня прибавилось, всего не упомнишь. Черкни-ка мне на память: завтра быть в школе… Во сколько быть, Павловна?
— К началу урока третьей группы.
— Так и пиши… Впрочем, дай-ка мне лист бумаги, я сам. А то такого накарябаешь, что, пока разберу, и уроки кончатся.
Учительница все взглядывает на комнатушку Гасилина.
— Кто это такой громогласный?
— Заместитель мой, — объясняет Дерябин. — Стадо наше пас. Не знаешь ты его, — из пришлых.
— Пастух?.. — соображает старушка. — Как же не знать. Знаю. — И, встряхнув шалью, она решительно направляется в каморку Семена.
Пастух поднимает на нее усталые глаза:
— Договорились?
— Да, да. Я познакомиться пришла, — говорит Олимпиада Павловна, протягивая руку. — Поздравляю! Я так рада за вас.
— За радость спасибо, а поздравлять еще рано. Только начали…
— Ведь Анюта у меня кончала, первой по русскому шла, — плохо слушая, продолжает учительница. — Вы хорошую подругу себе выбрали, золотое у нее сердечко…
— Ну, выбрал, положим, не я, а общее собрание, — все еще ничего не понимая, простодушно отвечает Семен.
— Зачем вы со мною так шутите? — обижается старушка. — Невест не на собраниях выбирают, а на волжском берегу, весенним вечерком… — Она тихонько смеется и часто подслеповато мигает.
— Невест?.. — Пастух смотрит на нее испуганно, пораженно, словно услышал что-то страшное для себя.
— Ну, жен, — простите за обмолвку… На свадьбу не позвали, бог с вами, а как наследничек появится, тут уж не отвертитесь. Пироги с вас, обязательно пироги!
Пастух медленно встает, отходит в угол, глухо говорит оттуда:
— Раззвонили… Кто мог это сказать вам? Кто?
— Ох, господи! Горячий какой… Ну, извините, если так запросто начала… Анюта сама и сказала. И никакого тут звона нет, не беспокойтесь.
Пастух долго молчит, очень долго. Теперь уж начинает беспокоиться учительница: в замешательстве перебирает кисти шали, достает из муфточки носовой платок. Если бы она лучше видела и могла рассмотреть лицо Гасилина, ей стало бы совсем не по себе.
— Так, — несколько раз повторяет Семен, — так. — Он выходит из угла, берет учительницу за руку. — Простите меня, прошу, за грубый мой разговор. Это не от зла. Если Анюта сама сказала, тогда что же… ей виднее… какая тут может быть тайна… Только, как мать родную, прошу вас, никому больше не говорите об этом… Подождите, подождите, — торопливо останавливает он, — сейчас все объясню… — Он трет лоб, что-то соображая. — Да, да… вот так… Видите, какое тут дело… Об этом у нас знают только самые близкие люди. Мы пока не говорим. Понимаете, все собираемся расписаться, да никак не успеем. А народ-то ведь разный, по-разному могут подумать…
Учительница качает головой:
— Ах, дети, глупые дети… А так, думаете, лучше, сплетен меньше? Дело-то ведь у всех на виду, уже не спрячете.
— Да уж вот так получилось, — разводит пастух руками. — Все никак, говорю, не соберемся… Ну, вам можно довериться.