Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В зыбке завозился и тоненько всхлипнул ребенок. Анка встрепенулась, взялась за ремень, качнула зыбку. Детский слабый плач и поскрипывание ремня как бы пробудили Семена от сладкого забытья. Низко свесив голову, он теребит узкий поясок на косоворотке. Анка ничего не замечает, — когда ребенок умолк, она тихо позвала:

— Семен, слышишь?.. Я бы хотела немного о старом поговорить…

Не поднимая головы, пастух еле слышно ответил:

— Прошлой весной, Нюрка, я тебе все сказал, что хотелось. А нынче осенью ты сама меня предупредила, что все переговорено. Зачем же прежнее ворошить?

— Ох, какой ты злопамятный, Семен! Время идет, а люди растут. — Анка с хитринкой поглядела на пастуха, продолжила: — И ум у людей растет. Понял? А ты все сердишься. Ты на что сердит? Молчи, знаю! На то, что я учительнице сболтнула?..

— Никакой учительницы я не видел! — сейчас же перебил Семен. — Ни о чем с ней не говорил. И больше об этом никогда не вспоминай.

— Вот гордый какой! Пусть не видел… Я хотела добавить, что не только ум, порою и сердце у людей меняется…

Пастух вскочил:

— Нюрка, ты что сказала?!

— Сядь и слушай, — строго остановила она. — Я еще ничего не сказала. Вот… Я знаешь как о тебе раньше думала? Семен — сердитый человек, жесткий. В нем характера еще больше, чем во мне. Несчастная та девка, которая с ним судьбу свяжет. Он из нее сторожа, кучера и подметалу сделает, а сам хозяином будет. Я думала: если бы мне пришлось… Ты не красней, Семен, не двигайся. Я это только к примеру говорю. Ты запомни — к примеру! Я думала: если бы мне с ним пришлось… Да сядь же, Семен! Мы бы с ним всю жизнь ругались. Я ведь дворничихой никогда не буду. Я на тебя злилась и боялась. Понял?..

Примиренно улыбаясь, она закидывает руки за голову. Широкий рукав сползает до самого плеча и открывает полную руку, темное углубление под мышкой и краешек набухшей левой груди, цвета чуть-чуть затопленного молока.

Задержав дыхание, пастух отвел в сторону глаза и горько промолвил:

— А тут Яшка… Добрый парень, обходительный…

Анка рассмеялась:

— Я же только к примеру сказала! Ну да, Яшка… Глупость… Целое лето никого не видела. Он такой несчастный был. А ты знаешь, Семен, если девка пожалела, значит, и своего ей ничего не жалко… Он никогда бы не добился, если…

Анка вдруг умолкла, удивленно и недружелюбно в упор глянула на пастуха. Он дышит тяжело, на лице играют красные пятна, вот-вот у него вырвется крик злобы и боли.

Анка садится на постель, поджав ноги, и отчужденно говорит:

— Иди, тебе домой пора.

Он не шевелится, только скулы на лице двигаются.

— Иди, тебе приказано! — повторяет Анка. — Ты зачем пришел? Тебя кто просил? У меня дитя грудное! — жестоко заканчивает она.

Держа руки в карманах, Семен встал, прошел к двери. От порога, не оборачиваясь, глухо проговорил:

— Давай так условимся: я не слышал, в чем ты мне о Яшке призналась, а если и слышал, то позабыл. Скажи… Раньше ты про меня плохо думала. А теперь по-прежнему думаешь иль по-новому?

— Уходи! — уже кричит Анка. — Ты завистник и злопамятный человек!

В сенях пастух стоит и ждет: может быть, Анка окликнет его. Но она не выходит даже запереть сеней.

По селу горланят петухи. Моросит не то снег, не то дождь. Опустив голову, пастух медленно идет домой.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Все время держались крепкие утренники. И вдруг за какие-нибудь сутки все изменилось. К завтраку солнце припекло, и ледяная корка на сугробах начала плавиться, словно воск под огнем. В полдень с юга хлынул теплый ветер, и с гор по оврагам загрохотали мутные студеные ключи. В воздухе испарина. На гумнах тревожно ревет скотина. Во всю ширь Волги обнажился из-под снега синий лед, его уже заливает вода.

Мужики под солнцем все чаще снимают зимние барашковые шапки и смотрят на пропахшую по́том меховую тулью. Рыбаки выходят на берег Волги и ощупывают вытаявшие из-под снега днища лодок. У дворов крестьян — стук молотков по телегам. Кузнец Порохин по целым дням не выходит из кузницы. У амбаров зажиточных хозяев — шуршание сит: там просеивают семена, вьется пыльный дымок.

Беднякам делать почти что нечего. Люди сидят на завалинках, подставляют бороды солнцу. Но солнце не радует. Слышится то равнодушно-тихий, то злобный и громкий говор.

— Добрые хозяева в поле глядят!

— Глядеть и нам не запрет, да выехать не с чем.

— Я двадцать сажень под рожь вспахал, а яровую, видно, другие за меня посеют…

— Они посеют, а ты жать к ним из-за хлебной корки пойдешь. Эх, кабы семян пудиков пяток!

— У меня вот и есть, да запрячь нечего…

— Бабу охомутай…

— Пастух, сказывают, об семенах хлопочет…

— Выхлопочут и по себе разделят…

— Ну нет, этот не такой… Только на всех не хватит.

— Все они хороши, пока за них руку поднимают!

Другие бродят от двора к двору. Тут поглядят, как крепкий пахарь смазывает плуг, там у амбара чужого дяди с завистью пропустят сквозь пальцы сытое зерно.

— Двухлемешный плужок! Эх, кабы мне такой!

— А зерно-то! Так и просится в землю.

К группе таких говорунов подходит Гордей Конушкин, здоровается, приложив ладонь к буденовке.

— Что, неорганизованные, чужое счастье глаз колет?

— Мы же не из зависти, — слышится голос. — Дай господь и соседу удачи.

— А вдруг ошибется бог адресом и тебе пришлет? Неужели откажешься?

— Чужого не надо, — жмется мужик. — От этого на ноги не встанешь.

— Никогда вы в полный рост не встанете, если друг на друга не обопретесь.

Сам Конушкин стоит твердо, словно приземистый молодой дубок: ноги чуть расставил, шинель распахнул, руки под шинелью заложил за спину.

— Поддерживать надо, как в армии, — продолжает он, — чтобы локоть к локтю!

Ему отвечают со смешком:

— Держал худой тощего, — обоих ветром покачнуло.

— А власть на что? Надо ей голос подать. Откликнется. Вот я отрапортовал письменно кому надо в город — и ответ, пожалуйте… — Конушкин достает из-за отворота рукава бумажку. — Так и пишут: «В случае организации артели отпущены будут в долгосрочный кредит инвентарь и кони».

— Ну, ну! — недоверчиво возражает бородатый дядя в тулупе, но без шапки. — Артели еще и в заводе нет, а тебе кредит припасли. Подставляй карман…

— Да ты грамотный? Читай сам!

Бумажка ходит по рукам. Ее даже на свет рассматривают.

— С печатью, братцы!

— Великое дело дотошность! Отписал — и в ответ получил.

— Да уж придется друг к дружке сбиваться. А то изопреешь, как навозная куча.

— Нынче вечером, — говорит Конушкин, — в читальне — организационное собрание. Являйтесь, послушайте. Не понравится — на вожжах не потащим.

Он переходит к другой группе и терпеливо все заводит с начала. Как настойчивый дятел твердую кору, долбит Конушкин усладовцев.

Потолкавшись на людях сколько хотелось, Гордей направляется в узенький переулок, где живет Тулупов. Он не сразу подходит ко двору. Приостанавливается на углу переулка и, прищурясь, оценивающе разглядывает постройки — косоплечую избу, длинную, осевшую соломенную крышу сарая. Причмокнул Конушкин и пробормотал: «Только всего и богатства что похвальба».

Из-за сарая доносится приглушенный стук топора и какое-то скрежетание, словно вытаскивают из древесины давнишний, глубоко вогнанный гвоздь. Решительно поправив буденовку, Гордей зашагал к сараю.

На односкатной крыше обветшалой погребицы стоит Тулупов и отдирает доску за доской. Обомшелые, с прозеленью тесины и стропилины трухляво переламываются в его сильных руках. Авдей с грохотом сбрасывает обломки вниз.

Конушкин присел на бревно и, дождавшись, когда Авдей оторвал последнюю доску, спросил громко:

— Рушишь?

Тулупов испуганно вскинул голову, точно его застали за каким-то не совсем честным делом, но сейчас же овладел собой, спокойно ответил:

— Ломаю. Надумал с погребицы начать.

Спрыгнул на землю, пнул подвернувшийся кругляш.

77
{"b":"970140","o":1}