Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Идем со мною. Разговор есть.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Семен долго не мог зажечь огонь в своей боковушке: ломались и гасли спички, не входило стекло в венчик. Еще в потемках Самсон виновато заговорил:

— Я уже догадываюсь, Сема, о чем толковать хочешь… Проездом забегал ко мне один человек из волости… Боюсь, опять не накаркать бы мне черной беды… Федосеича в Стожарах никто не видел.

Пастух молча продолжал возиться с лампой. Наконец трепетный желтый язычок осветил бревенчатые стены, низкий потолок. Дерябин стоял в углу, опустив длинные руки. Семен подошел вплотную к нему, угрожающе спросил:

— А если сторожа не допустили в Стожары?

— Тогда я думаю, что он не дошел, — невпопад ответил Дерябин.

— Ты чего дрожишь, чего трясешься? — не сдержавшись, крикнул пастух.

— Мне страшно стало, Сема! Он ведь до конца с нами шел. До самой последней точки шел. Нам не подыскать такого больше. Мне боязно!

— Боязно бывает тому, у кого совесть не чиста!

Самсон передернулся весь, но снес обиду. Пастух отвернулся, начал выдирать из паза между бревнами клочья меха. Не поворачиваясь, он тихо позвал:

— Дядя Самсон!

Дерябин шагнул к нему:

— Чего тебе, серебряное золото?

— Кто это с нами, дядя Самсон, четвертый был, когда мы Федосеича посылали?

— Четвертый не мог быть, орел, я хорошо доглядел… Ты, я, Конушкин — и больше никого не было…

Гасилин злобно заорал:

— Мог быть, мог! — Рука его судорожно обшаривает пояс брюк. — Трое и четырьмя могут сделаться…

Самсон испуганно отшатнулся от него:

— Милый! Опомнись! Это когда случается?

— А ты не знаешь? Скажу! Когда в одном двое сидят. Один слушает, запоминает и зубами скрипит, а другой во всем соглашается с тобой. В ком-то из нас при разговоре о Федосеиче двое сидело! Таких у нас знаешь как зовут? Предателями! Чтоб меня разорвало на тысячу частей…

Оба долго молчат. Слышно только отрывистое, с присвистом дыхание пастуха. Самсон пытается что-то сказать, но ему не сразу удается это. У него, словно в параличе, отваливается нижняя челюсть. Он ладонью руки прижимает ее, говорит коснеющим языком:

— Сема, таких убивают до смерти. Ты что мне сейчас сказал? Этак говорят, когда от горя не чуют, есть на плечах голова или нет… Когда голова оторвется в горе от плеч и пойдет чадить по кабакам. Когда все тело в огне. Сема! — горько кричит он. — Разве я думал, что тебя может так оседлать горе? Мне потому и трудно простить тебе эту обиду.

Справившись с волнением, Самсон продолжал уже более твердо:

— А ежели тебе на мои слова наплевать, то что же… пришей меня к этой стенке. Но потом будь храбрый, Сема! Осмелься заглянуть в мои дохлые глаза и сказать: эти зенки сидели во лбу подлющей головы…

Гасилину стыдно за то, что так грубо и несправедливо обидел друга. Он схватил обе руки Дерябина, прижал к своей груди.

— Дядюшка! Это верно, что я головы не почуял. Ты уж прости. Не сдержался. Ну! Горевать некогда… Иди, иди, отдыхай. Шум подымать зря не будем, подождем еще денек-другой…

Но Самсон не уходит, переминается у двери. Он лезет за пазуху и вынимает бумажку, завернутую в красную тряпицу:

— Я знаю! Ты мне не до конца веришь: я все еще не в партии. Вот написал заявление, прими…

Пастух берет из его рук бумажку так бережно, словно это легчайшая пушинка. Он прячет заявление за подкладку кожаного картуза.

— Дядя! Друг старый до могилы! Теперь нас трое будет. Потом Анку примем. Ох, здорово! Давай поцелуемся…

Они обнимают друг друга. Пастух целуется очень крепко, а Самсон, кажется, даже плачет молчаливыми слезами длинноногого растроганного ребенка.

Оставшись один, пастух прошел в общую комнату и уселся за стол. Но ему не сразу удалось приступить к письму. В дверь осторожно постучали.

— Кто там? — тревожно спросил Гасилин.

— Открой, Семен. Это я.

Вошла Анка. Она щурится на огонь, говорит, будто оправдываясь:

— Чего-то не спится. Прошлась…

— Нехорошо так поздно одной, — отвечает Семен, не глядя на нее. — У меня тут дело…

— Я ненадолго. Сейчас уйду… — Помолчав, спросила тихо: — Семен, у тебя кончилось вчерашнее настроение?

Гасилин устало махнул рукой.

— Одно кончилось, другое началось. — Он нечаянно посмотрел за печку и вздрогнул: там лежат пересохшие прутья и лыки Федосеича.

— А мне настроениям некогда поддаваться, — продолжает Анка. — Знаешь, что я хотела сказать? Дедовым коркам подходит конец — все подъела. Надо их самой добывать.

— Мои дела не лучше, — равнодушно отвечает пастух. — У меня, как говорится, ни шерсти, ни молока. Ныне у одного пообедаю, завтра у другого… Как-то все перебиваюсь…

— Чести немного. Понял? Что будем делать?

— По правде сказать — не думал…

— А меня сын заботиться заставляет.

Пастух вскочил, резко бросил:

— И чего же ты надумала?

Анка повернулась и молча пошла к двери. Уже не помня себя, пастух говорит вслед ей злые, полные желчи слова:

— Может, ты так рассудила: чтобы сына кормить, мне самой кормильца надо. Семен — парень здоровый. Не пойдет ли он ко мне в мужья и работники? Нет, хозяюшка, спасибо! Я тебя в дворницы брать не собирался, но быть мужем, чтобы только чужих детей кормить, — не согласен! Спасибо! — кричит он.

— Прощай, Семен. Глупость у тебя не выветрилась. Я к тебе первая подошла. У меня нет злобы. А ты что? Нет, нельзя тебе верить…

Он догнал ее у двери, больно схватил за руку:

— Нюрка, погоди же! Я зря сказал. Это не я, а обида говорит. Разбежаться в разные стороны мы во всякое время сумеем. Пойми хорошенько, — никак не могу вытряхнуть обиду на тебя из-за Яшки… Ты дай мне перекипеть. Не напоминай мне Яшку. Не трави! Помягче, Анка. Я не прощенья просить заставляю, а помягче ко мне… У меня тогда скорее перегорит.

Анка качает головой:

— Это не так. Что толку — помягче? Обман! Ты сам обломай рога своей обиде. Тяжело, конечно. А ты сумей. Вот тогда я поверю. Мне ведь тоже нелегко, Семен.

Пастух мнет в руках кожаный картуз и дико озирается по сторонам.

Анка заглядывает в его глаза, полные тоски, сомнения, растерянности.

— Тебе надо поспать, Семен, хорошенько… С Федосеичем неладно? Да? Ну, вот и поспи! После сна хорошие мысли приходят. Молчи! А на такого на тебя мне глядеть больно… Это разве дело? Я комсомолка, ты кандидат партии, и мне приходится тебе правду втолковывать! Про быт говорим. А сами что? Кто нас слушать будет?

После долгого молчания пастух поднял голову, смущенно спросил:

— Ты о том, чтобы порыбачить вместе? На куски подработать?

— Надо, Семен. И тебе и мне надо. Ведь ты же не собираешься опять за кнут браться, верно? Теперь в артели другого дела хватит.

— То-то и есть, что артель… Как тут начатое бросить?

— А Конушкин?.. Он сумеет. Зря, Семен, думаешь, что ты один всему голова. К тому времени люди пахать начнут. А мы на недельку съездим, рыбы им наловим. Евграф тоже собирается.

— Не знаю как, — сомневается Гасилин. — В веслах я не очень мастер. Прогонишь, пожалуй.

Анка примиренно и ласково рассмеялась.

— Стараться будешь — не прогоню. Ну, успеем еще срядиться. Ты не провожай меня, Семен, не дежурь всю ночь у окна. Мы с теткой Павлиной ночуем.

И опять Гасилин остался коротать ночь в сельсовете. Ситнов уезжает рано, надо успеть приготовить ему материалы. И снова развертывается перед пастухом длинная цепь усладовских событий — то радостных, то мрачных, начиная с того дня, когда он впервые зашел в Совет и увидел издевательства кулацкой шайки над беднотой, кончая сборами и отправкой Федосеича в Стожары.

По уговору, Федосеич, соблюдая полную осторожность, должен был отправиться в Стожары утром в четверг, затемно. А он вышел в пятницу, после завтрака, когда уже рассвело.

В Стожары из Услады ведут две дороги: одна главная, «столбовая», хотя вдоль нее никаких столбов — ни верстовых, ни телеграфных — нет, а только понатыканы вешки, другая вьется по правому берегу Кубры. Эта дорога более короткая, но почти не наезженная, пользуются ею только любители быстрой езды. Федосеич, преследуя свой умысел, двинулся берегом речки.

82
{"b":"970140","o":1}