Валечка подняла на меня прозрачные глаза. Угадав моё состояние, хитро улыбнулась и кивнула головой. От этого движения осмелел и запах духов в моих ноздрях.
Я потянулся к «Казбеку» на столе, закурил и отрешился от сирени. Рядом с коробкой папирос лежала стопка недочитанных утром бумаг. И это тоже оказалось кстати.
Сверху лежала записка от Светланы. Извинялась заранее за неприсутствие в театре и извещала, что, как доложил Власик, находится в больнице. В конце — приписка в старом стиле: «Новый приказ моему секретарю Иосифу от хозяйки Сетанки. Приказываю тебе сдержать слово и с завтрашнего дня не курить. Иначе пожалуюсь повару!»
Я упрекнул себя за то, что недавно засомневался в её любви. Сразу же, правда, себя оправдал: если не сомневаться в любви, исчезнет и справедливость.
Потом была справка, которую я запросил в ноябре. Оказалось, что моим именем названы не пятнадцпть городов, а семнадцать. Один морской залив, две области, три округа, четыре хребта.
Я улыбнулся: а кто первым догадается назвать «Казбек» «Герцоговиной-Флор»?
Потом — с одобрительной резолюцией Лаврентия — докладная от министра госбеза Абакумова. Абакумов неуч. Докладная была составлена сумбурно. Но раз уж идея понравилась Лаврентию, значит, ему и принадлежала.
А заключалась она в том, что поскольку западная разведка поставила задачу выяснить состояние моего здоровья, её следует дезинформировать. Предлагалось организовать медосмотр с привлечением болтливых врачей.
К докладной прилагались фотографии моих двойников.
Главного, Евсея Лубицкого, среди них не было. Не исключено, его не было уже и среди живых. Или — если и был, — то в изоляции. В последние годы он, говорят, перестал сопротивляться бабам, и они его так замучили, что теперь уже я смотрелся здоровее него.
По словам Лаврентия, однако, у Евсея обнаружилась смертельная болезнь: постоянный успех у баб породил в нём глубокое к себе уважение. В результате чего он стал всех предупреждать, что он не Сталин, а Лубицкий.
Лаврентий рассказал мне про него анекдот. Точнее, про меня. Когда, мол, кто-то, доложив мне, что некий Лубицкий похож на меня, спросил — что с тем теперь делать, я ответил: расстрелять. А если просто сбрить Лубицкому усы? — спросили меня. Хорошая идея, отвечаю, — сбрить усы и расстрелять!
Потом я выяснил, что этот анекдот придумали не про меня, а про Лаврентия. Идею с усами подсказали, оказывается, не мне, а ему. Берия часто «путает» персонажей. Я не удивлюсь, если выяснится ещё, что смертельной болезнью заболел не Лубицкий, а сам Лаврентий: предупреждает всех, что он не Сталин, а Берия!
Тем не менее, новые двойники ничем, по записке, не болели.
Кроме — в первом случае — амнезии, но это, дескать, даже кстати Во втором — экземы, что, мол, тоже кстати из-за кожных рубцов наподобие моих оспин. А в третьем — хронического триппера.
Абакумов, однако, письменно обещал, что к обследованию полового органа третьего двойника комиссия допущена не будет. Во имя предотвращения дурных слухов. Тем более — безосновательных.
«Идея бредовая! — черкнул я поверх лаврентиевской строки на записке. — Не делать ничего! Дезинформирует только ничегонеделание!»
Двойников, тем не менее, я просмотрел. Все трое выглядели одинаково глупо, но каждый — более одинаково, чем остальные.
Первый, с амнезией, был беззуб. Это я выяснил благодаря его широкой, но несчастливой улыбке. Смотрелся — словно помнил лишь, что он Сталин. И ждал компенсации в форме вставной челюсти.
Второго, с экземой, сфотографировали в тот момент, когда он догадался, что выглядит знаменитым. Даже если ничего для этого не делает. Голову, однако, держал при себе, видимо, только для того, чтобы не допустить сращения ушей.
Третий, с триппером, прожил либо 180 лет, но выглядел моложе, либо же 120, но выглядел старше. И тоже ждал компенсацию. Не за возраст, а за понимание, что в этом пакостном мире кому-то надо быть Сталиным.
Я опять улыбнулся и добавил к своей приписке: «Абакумов! Два задания. Лёгкое: двойников разогнать. Невозможное: найди себе хоть одного, кто тоже выглядел бы глупее тебя!»
Под этой докладной оказалось письмо из Америки. От писателя с нахальными взглядами. Я с ним встречался. И обещал письменно ответить на вопросы для его книги. Которую он писал сразу для современников и потомства.
Вопросов было два. Первый — сложный. У вас, мол, в августе появилась атомная бомба. Будет ли теперь война?
Второй тоже был сложный. Правда ли, что в годы «великого перелома» погиб миллион человек?
Я продолжал улыбаться. Не знай я автора, подумал бы, что он провокатор. Но он просто дурак, хотя и еврей. Когда его обрезали, выбросили, наверно, не ту часть, которую обрезали, а главную. К концу беседы он и скрывать перестал, что — дурак. Повёл себя со мной, как с равным.
Правда, это случается не только с евреями: стоит мне с людьми повести себя как с равными — они отвечают тем же! Знакомясь, американец так кривил губы в улыбке и так морщился, словно пожимал мне руку лицом. И разговаривал сперва тихо. А уходя, хлопал по плечу и гоготал.
Написать ему, тем не менее, нужно. Дуракам отвечать полезнее, чем мудрецам. Полезнее не для дураков, правда.
Войны, напишу ему, не будет именно благодаря «перелому». Без которого мы не создали бы бомбу.
А сколько при «переломе» погибло людей, — никто у нас счёта не вёл. Это овец у нас считают по головам — не людей! А человек часто бывает важнее овцы!
Главное же, я — принимая страну — перекличку не проводил: поднимите, мол, руку, кто тут живой.
Жизнь идёт, люди ведут строительство. Совершают перелом. А это сложное дело. Сложные же дела приводят к осложнениям. Хотя человеку свойственно умирать и без них.
Перестаньте жить в прошлом! Но вам это, видимо, выгодно. Жить в прошлом всегда дешевле. И не делайте вида, будто пепел переломного года стучит в ваше сердце…
18. Великие люди умирают дважды…
— Совсем ножки заледенели! — проговорила Валечка, когда я вернул взгляд на неё.
Мне опять стало неловко. Теперь — за левую ступню.
Обе были голые, но Валечка грела в ладонях левую, со сросшимися пальцами. Враги считали это знаком дьявола.
Я кашлянул и поднял взгляд на валечкины груди. Белые, как свежий снег, они — тоже стыдливо — выглядывали из кофточки своими светлыми зрачками. Не смущалась только Валечка и не отводила от меня помутневших глаз.
Мысли мои смешались. Я выдохнул дым и снова кашлянул:
— Чего это ты ноги мне… Я тебе не шах иранский!
Не отпуская ступни, она сказала тихо, — будто себе:
— А кто мне шах иранский рядом с вами, Иосиф Виссарионович? Никто! — и приложилась губами к сросшимся пальцам.
— Перестань! — велел я. — Не китайцы мы.
— Кто? — не поняла Валечка.
Я упрятал нехорошую ступню под другую:
— Это Мао сказал мне. Китайцы пихают друг другу в ноги между пальцами семечки. Миндаль даже. И потом кушают оттуда. Наслаждаются, значит… Правильно Матрёна его: «Мяо»! Кот. Хитрый. И глаза такие же! — и, рассмеявшись, я добавил. — Я шпроты ему посоветовал воткнуть между пальцами. Но он не обиделся. Семечки, отвечает, лучше. Ласки больше.
Валечка искала порченую ступню:
— Женина ласка мужу силу даёт. Будь я вам женой…
— Молодому жениться рано, — прервал я, — а старому поздно. Вот маршал Кулик у нас женился на подруге дочери. Невесте восемнадцать, а жених еле ковыляет. На ровном месте шлёпается.
— Мне не восемнадцать…
— Всё равно в отцы гожусь…
Валечка вздохнула и просунула кисть под обшлаг:
— И здесь у вас холодно. Кровь убежала…
Куда убежала гадать не приходилось.
Почувствовал я это уже слишком явственно. И засуетился. Теперь — стесняясь себя.
Как же так, товарищ Сталин?! — спросил я.
Потом представил, будто продолжаю сидеть на сцене — и все на меня пялятся. И все видят, что я не «надежда человечества». И не «отец народов». Тем более — не «преобразователь природы». Ибо не в силах обуздать свою. Сижу под светом юпитеров — и не способен отогнать от причинного места собственную же кровь. Хотя народам при этом не в отцы, а в деды гожусь! Меня охватил стыд.