Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не гимны, речи, оперные арии и падэдэ, как в Большом, а громкий, весёлый и непролазный гомон. Какой бывает, когда с бесшабашной и дружелюбной толпой шатаешься бесцельно, но всё равно приходишь туда, где хорошо. И где никто ни перед кем не притворяется.

Туда, куда проложенные дороги вести не могут. К настоящей радости дорога всякий раз ведёт новая.

Матрёна угощала набившихся в комнату шофёров и охранников копчёной колбасой, селёдкой и пирогами на подносе.

А Валечка, поминутно поглядывая на меня, разливала им в стаканы водку. Звеневший литаврами приёмник голосил из угла о том, что я, дескать, то есть народ в приёмнике,

Другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!
И что
За столом у нас никто не лишний,
По заслугам каждый награждён,
Золотыми буквами мы пишем
Всенародный сталинский закон!
Но главное — многотысячным голосом:
Этих слов величие и славу
Никакие годы не сотрут,
Потому что все имеют право
На ученье, отдых и на труд!

16. Женщинами рождаются только француженки…

На отдых имел право и я.

Тем более, что, несмотря на праздничный шум, горячий шарик в моей правой щиколотке снова стал раскручиваться и ползти вверх к ягодице, а пальцы в ботинках, наоборот, одеревенели.

Ботинки сшили мне к юбилею без моего ведома. Обслуга ликовала, заставив меня надеть в театр новую пару, но я знал, что буду страдать.

Не надо для этого родиться Сталиным. Достаточно — с выгнутыми пальцами на ступнях. И — в семье сапожника, который, жалея для сына кожу, приучил его к войлочной обуви.

В этом смысле детство у меня было счастливое. До тех пор, пока маме Кеке удалось прожужжать отцу уши — и тот сшил для меня кожаные сандалии. Эти сандалии и отравили мне радость от поступления в духовное училище.

Весь первый месяц — пока я их разнашивал — они мучили меня не меньше, чем, по рассказам нашего наставника, истязали Христа римские центурионы. Которые, оказывается, тоже были обуты в кожаные сандалии. Оттого и зверствовали.

А мои сандалии меня же и погубили. Почти. По крайней мере, изуродовали мне руку.

Я и сейчас умею петь, но в детстве — пока не начал курить — имел высокий голос. И пел в церковном хоре. В день Крещения, на Иордань, в толпу перед моей церковью, врезался на всём ходу взбесившийся фаэтон. Все успели разбежаться, а меня сбило чуть ли не насмерть.

Если бы не сандалии, увернулся бы и я. И обе руки были бы у меня теперь одинаковые.

Кеке обвинила в этом отца. Защищаясь, он произнёс две фразы. Первую обратил к жене: тебе, мол, и радость не в радость, если ты меня не поносишь меня, но даже ругаясь, ты разучилась наслаждаться.

А мне сказал то, о чём подумал я сам: Кеке считает, будто разница между роскошью, то есть кожаной обувью, и бедностью, то есть войлочной, такая же, как между раем и адом. Никто не знает, что такое рай, но ад, запомни, — это когда загоняют в рай.

Сама по себе войлочная обувь счастья не гарантирует. Тем не менее, даже кратчайший путь в рай я смог бы покрыть сейчас только переобувшись в чесанки. Ещё лучше — лёжа на диване. По крайней мере, до прихода гостей.

Рай, ад — всё относительно. На чём стоишь зависит не только от того на чём сидишь. Зависит ещё — в чём.

Я вот сидел в Большом на самом главном месте. Во всей стране. Но из-за этих ботинок считал, что сижу в аду. Если бы, подобно другим вождям, я сидел не на самом видном месте, я бы ботинки скинул. А на виду у мира оставалось мучиться и притворяться, что нахожусь в раю…

…Единственный трезвенник в моей домашней охране — Орлов. Поэтому кроме него никто из мужчин не заметил, что я удалился в «спальню». То есть, к дивану в кабинете. Хотя диван кожаный, не войлочный, отдельная спальня, как всякая роскошь, вредна. Она расчленяет человека. И отупляет.

Человек создан так, чтобы умел спать там же, где думает. И наоборот. Если же эти занятия требуют отдельных помещений, — беда. Писатель Шоу говорил мне, что мозг — выносливый орган. Способный — как откроешь утром глаза — работать, пока не придёшь на работу. А я и во сне работаю…

Валечка с Матрёной Бутузовой заметили, что я вышел из прихожей и увязались за мной.

Проходя через гостиную и насчитав на столе одиннадцать приборов к ужину, я велел Бутузовой поставить напротив моего ещё один. Но особый — из царского сервиза.

Матрёна служила у меня дольше Валечки, но старшей хозяйкой Власик назначил не её. По его мнению, у неё был грубый голос, которым она позволяла себе произносить лишние вопросы:

— Ого, царский! А царский, Иосиф Виссарионович, вам бы пошёл, юбиляру! И вообще! Кому ж это вы, если не секрет? Неужто — Мяо, вождю китайскому?

Лишний вопрос позволила себе и Валечка:

— Ты, Мотя, такое скажешь! Во-первых, не Мяо, а товарищ Мао, а во-вторых, — «вождю китайскому!» Иосиф Виссарионович у нас — грузинский рыцарь: царский прибор они французской даме заказали! — и сощурилась. — Правда, Иосиф Виссарионович?

Француженок Валечка опасалась больше, чем балерин. Особенно после того, как я сказал на банкете жене французского посла, что женщинами рождаются только француженки. Остальные становятся ими. Если повезёт.

— Прибор, Валечка, не для китайца, — улыбнулся я. — И не для француженки. Что же касается меня, Матрёна Петровна, то я юбиляр, но не царь! Я пролетарий. Сын сапожника. А царский прибор — для царского наследника. Который, правда, тоже стал пролетарием. А потом — богом!

Матрёна раскрыла рот. Но Валечке оказалось достаточно того, что парижская дама тут ни при чём. Счастливая, она последовала за мной в кабинет.

17. Поднимите руку, кто живой…

17. Поднимите руку, кто живой…

Прикрыв дверь, я первым делом посмотрел на часы. Они светились и тикали в паху у радостного шахтёра.

До съезда гостей оставалось меньше часа. Но, шагнув к креслу за письменным столом, я расположился в нём, как на годы. Потом кивнул в сторону камина, на котором стояла статуэтка шахтёра с лампочкой:

— Я, например, до сих пор не понимаю, чему этот грязный горнорудник радуется…

Валечка тоже не понимала.

— Наверно — что ревматизма нету! — рассудил я. — Стоит — и ничего: даже на время вниз не посмотрит… Но всё равно — чему радоваться, если грязный?

— Не может быть! — и, выхватив из кармана платок, Валечка бросилась протирать шахтёра.

Он был поляком и, судя по глазам, нищим.

— Не в этом смысле! — рассмеялся я. — Он грязный, потому что из земли поднялся. Я тоже под землёй жил. Когда грузином был и нищим. Васька мой говорил Светлане в детстве, что «папка наш однажды грузином был и золотым кинжалом размахивал.» Грузином я был, но без золотого кинжала. Таким нищим, что деньги определял задницей.

Валечка опять не поняла, но тоже рассмеялась.

— А я правду говорю. Штаны у меня были такие тонкие, что, садясь на монету, я угадывал — рёшка или орёл!

— А я вот орла сердцем определяю!

Я обрадовался:

— У орлов, Валечка, ревматизма не бывает.

— Опять болит? — встревожилась она. Потом пригнулась к моим ботинкам и принялась расшнуровывать. — С табаком надо прощаться! Убиваете вы себя медленно…

— А зачем спешить? Да и прощаться я не люблю ни с чем. Ты, кстати, тоже не спеши со шнурками…

Я никогда не допускал разувать себя, но сейчас не противился. Не из усталости. Из того, что, несмотря на эту усталость, Валечкин бюст у моих ног оттеснил оттуда горячий шарик вверх — туда, где шахтёру вкрутили часы. И от этого я перестал чувствовать себя тяжёлым.

13
{"b":"96933","o":1}