Сема Альтшулер вышел из больницы в конце октября и в тот же день, на последнем пароходе, должен был уехать в отпуск. Его ждали не раньше конца декабря, учитывая месяц пути и осеннее бездорожье.
Сема пришел домой слабый и сияющий. Геннадий ждал его в тревоге и волнении. Здесь, наконец, он мог откровенно поговорить с другом. Но Сема одним жестом отклонил разговоры. Он собирался в дорогу как на свадьбу. Он надел свой лучший костюм и пестрый галстук, до блеска начистил рваные ботинки.
– По крайней мере, за эти два месяца подумай… – начал Геннадий.
– Слушай, Геньчик! – сказал Сема торжественно. – Я знаю все, что ты можешь мне сказать. Все плохое я знаю сам. И плохое для меня не существует. Не будем об этом говорить.
Пришла Тоня. Геннадий встретил ее с подчеркнутой учтивостью и быстро вышел.
Сема стоял посреди шалаша, жалко улыбаясь. Тоня смотрела на него, не узнавая. Он был чисто выбрит, принаряжен, далек. Он был не тем, каким она знала его и полюбила. Ее охватило чувство неуверенности, сковавшее ее движения и язык.
И Сема не знал, что сказать.
Они как будто впервые встретились.
– Пойдем пройдемся, – сказал Сема, чтобы прервать это тягостное одиночество их смятенных душ.
Они пошли вдоль шалашей, не разговаривая и не прикасаясь друг к другу.
Когда шалаши остались позади, оба остановились, не сговариваясь. Над ними было только высокое свободное небо. Вокруг них – только пеньки и полусгнивший, почерневший мох.
– Тоня, – сказал, наконец, Сема. – Я должен говорить с вами как товарищ с товарищем. Я храбрый человек. Я не хочу обманывать тебя и себя. Тонечка, вы меня спасли от смерти, вы были мне ангел-хранитель, невеста и мать, вы были очень умны, Тоня…
Тоня смотрела в сторону, на удаляющиеся черные пеньки с желтыми маковками.
– Это пустяки… я делала то, что нужно. О каком обмане ты говоришь, Сема?
– Тоня… Я говорю о вашем сердце, Тоня. Скажите мне как друг. Вот я перед вами на ногах, здоровый. Я поеду лечиться, потом я вернусь. Вы не раздумали, Тоня, вы и сейчас думаете, что я смогу назвать вас своей женой?
– Да.
Она отвечала правдиво, она этого хотела. Но смятение охватило ее. Он был чужой, чужой. Немного ниже ее ростом, в пестром галстуке и блестящих рваных ботинках, с худеньким, досиня выбритым лицом, – он уже не был Семой, ее беспомощным, трогательным, ласковым питомцем, который затихает под освежающей лаской ее ладони. Он уже оторвался от нее, он уже существовал вне ее жизни. Удастся ли им снова слить свои жизни вместе?
– Я не хочу спрашивать, Тоня, любишь ли ты меня. Я знаю, ты меня полюбишь, Тоня. Но я прошу об одном. Скажите мне честно, Тоня. Может быть, мы отложим до моего возвращения? Может быть, вы хотите проверить себя, обдумать, решить на свободе?
– Нет! – крикнула Тоня, прижимая руку к груди. Нет, она этого не хотела, ей это не было нужно. Она не хотела проверять себя.
Сема смотрел на нее с преданностью и волнением. С какой радостью он обнял бы ее, свою любимую, и спрятал лицо на ее груди, и прошептал ей слова любви, которые столько раз говорил ей мысленно, не смея произнести вслух! Но он и сейчас не смел. Сейчас больше, чем когда-нибудь. Они оба вернулись в жизнь. В этой жизни у Тони были свои, не связанные с Семой чувства, – забыты ли они или только загнаны внутрь двухмесячным напряжением сил, сосредоточенных на его спасении?
– Тоня, – сказал он, – подумайте хорошо. Его здесь нет. А если бы он вернулся? Если бы он пришел к вам и сказал: «Тоня, прости меня», – вы бы не пожалели? Вы бы не нашли в своем сердце любви к нему?
Этого не надо было говорить. Он почувствовал сам, что ставит ей ловушку, унижает ее.
– Нет! Нет! – выкрикнула Тоня, побледнев. – Я его презираю. Я не хочу вспоминать его. Это кончено, кончено! Ты меня оскорбляешь, я презирала бы себя…
Сема взял ее руку, медленно поднес к губам и поцеловал с торжественной почтительностью. Ему было стыдно за свой ревнивый порыв, за проявление мужской нетерпимости, чуждой всем его взглядам.
– Тоня, – сказал он тихо. – Я клянусь тебе, что если твое счастье зависит от меня…
У него пресекся голос.
Тоня обняла его и прижалась к его плечу лицом. Они не смели поцеловаться, но это невинное объятие сблизило их больше, чем поцелуй.
Они вернулись домой.
Геннадий сидел у входа в шалаш, подперев кулаками мрачное лицо. Он взглянул на Сему, потом на Тоню. Он понял, что все решено. Его больно кольнул понимающий взгляд, которым украдкой обменялись на его счет Сема и Тоня.
Дружба отступала перед любовью.
Удрученный, Геннадий поднялся им навстречу и придал своему лицу веселое и насмешливое выражение. Он был вынужден с улыбкой приветствовать обоих и затем выслушивать, как Сема в пышных выражениях объявлял о предстоящем браке.
Геннадий боролся с собой, со своей ревностью и недоброжелательством вплоть до момента прощания. Если бы Тоня ушла хоть на минуту, он обнял бы Сему и сказал ему что-нибудь такое дружеское, шутливое, снимающее тяжесть. Но Тоня не уходила ни на минуту. И Сема не подумал о том, что надо остаться наедине с другом, – он забыл о нем!
Когда прощались, Геннадий сделал последнее усилие:
– Отдыхай и толстей, Сема, и кланяйся Черному морю, – сказал он. – Я позабочусь о Тоне, и когда ты приедешь, лучшая семейная комната в новом бараке будет отделана для тебя: я ее отделаю сам, можешь быть спокоен.
Сему провожали толпой, с песнями. Тоня запевала, но никак не могла допеть ни одной песни до конца. Счастье переполняло ее своей новизной. Она слушала шутки и пожелания, сыпавшиеся на них со всех сторон. Сема сжимал ее руку и заглядывал в ее лицо сияющими глазами, и Тоня верила, что счастье будет.
На берегу они снова не посмели поцеловаться. Но когда Сема был уже на борту и матросы готовились убрать сходни, Тоня рванулась вперед, легко взбежала по сходням и упала в объятия Семы. Она поцеловала Сему прямо в губы, и оба не могли оторваться от поцелуя, говорившего им так много о любви, о доверии, об ожидании, о надеждах.
Потом Тоня сбежала по сходням и смелым прыжком спрыгнула прямо в толпу друзей.
Ей аплодировали. Пароход унес сияющие глаза Семы. Еще видна была его поднятая рука с кепкой.
Потом все слилось.
Тоня стояла, глядя вперед остановившимся взглядом. В сумерках никто не заметил ее помертвевшего лица. То, что происходило в ней, было так страшно, что не было сил поверить. «Нет, я просто неудачно прыгнула». В обострившейся памяти, как один день, промелькнули последние два месяца, полные тревоги и забот. «Но как же я не заметила?.. Или я забыла теперь?..» Она знала, что ничего не забыла, но правда была слишком неожиданна и страшна.
– Пошли, Тоня, – сказал Геннадий и взял ее под руку.
Впоследствии она не помнила, успела ли она сделать несколько шагов или что-нибудь сказать. Она очнулась на земле, на чужом плаще. Голова и грудь были мокры. Катя Ставрова склонилась над нею и шлепала ее по щекам, чтобы привести в чувство. Тоня долго бессмысленно вглядывалась в лицо Кати, не узнавая ее и не понимая, что случилось. В голове стоял шум – грохот якорных цепей, плеск воды, вой прощальной сирены. И вдруг ужасная правда дошла до ее сознания. Тоня вспомнила все и закрыла глаза, ей не хотелось жить…
Но Катя шлепала ее по щекам, мокрый платок холодил лоб, струйки воды стекали по шее. Тоня встала, вытерла мокрый лоб и пошла домой, поддерживаемая с двух сторон Геннадием и Катей.
– Ну и влюбленные! – смеялась Катя, пытаясь расшевелить Тоню. – Может быть, и Семочка теперь в обмороке? Вот нежности, прямо как в романе!
– Тоня больше месяца спала сидя на табурете. Вот тебе и нежности! – оборвал Геннадий.
У него могло быть свое мнение о Тоне, но он обещал Семе беречь ее, и с этой минуты никто не смел затронуть при нем невесту друга.