Впрочем – и это следует отметить, – беззастенчивая откровенность письма, которая, вероятно, смутила бы человека испорченного, ускользнула от Гуинплена. Он не знал, что такое цинизм. Мысль о разврате в тех формах, о которых говорилось выше, не приходила ему в голову. Он не мог этого понять. Он был слишком чист, чтобы строить сложные гипотезы. В этой женщине он видел только величие. Увы, он был польщен! Тщеславие заставило его обратить внимание только на победу. Предположить, что он оказался не столько предметом любви, сколько предметом бесстыдного любопытства, он не мог, для этого надо было обладать опытом, который отсутствует у невинности. Рядом со словами «Я люблю тебя» – он не заметил ужасной приписки: «Я хочу тебя». Животная сущность богини ускользнула от него.
Рассудок порою подвергается нашествию. У души есть свои вандалы – дурные мысли, совершающие опустошительные набеги на нашу добродетель. Множество противоположных мыслей осаждало Гуинплена, иногда они обрушивались на него все сразу. Затем все в нем успокаивалось. Тогда он сжимал голову руками и мрачно прислушивался к тому, что происходило в нем, точно созерцая ночной пейзаж.
Вдруг он заметил, что уже ни о чем не думает. Размышляя, он постепенно дошел до того мрачного предела, за которым все исчезает. Он вспомнил, что давно пора вернуться домой. Было около двух часов ночи.
Он положил письмо, доставленное пажом, в боковой карман, но, сообразив, что оно оказалось у самого сердца, вынул послание, небрежно смяв его, сунул в карман панталон и направился к гостинице. Он бесшумно вошел, не разбудив Говикема – в ожидании его тот заснул у стола, подложив руки под голову. Он запер дверь, зажег свечу о фонарь харчевни, задвинул засовы, повернул ключ в замке, машинально приняв все предосторожности человека, поздно вернувшегося домой, затем поднялся по лесенке «Зеленого ящика», прокрался в старый возок, служивший ему спальней, посмотрел на спящего Урсуса, задул свечу, но не лег.
Так прошел час. Наконец, усталый, воображая, что постель и сон одно и то же, он, не раздеваясь, положил голову на подушку и, уступая темноте, закрыл глаза; но буря чувств, волновавших его, не унималась. Бессонница – это насилие ночи над человеком. Гуинплен очень страдал. В первый раз за всю свою жизнь он был недоволен собой. К удовлетворенному тщеславию примешивалась тайная боль. Что делать? Наступило утро. Он так и не нашел покоя. Он слышал, как поднялся Урсус, но глаз не открывал. Он думал. Слова письма снова возникали перед ним в хаотическом беспорядке. При сильном душевном смятении наша мысль становится похожей на волну. Она бурлит, куда-то рвется и рокочет глухо, как море. Прилив, отлив, толчки, водовороты, временами задержка у подножия утеса, град и дождь, тучи, в прорыве которых проглядывает луч, и жалкие брызги никому не нужной пены, безумные взлеты, за которыми следует немедленное падение, огромные, попусту затраченные усилия, угроза кораблекрушения, мрак и гибель повсюду – то, что мы видим в морской пучине, можно наблюдать и в душе человека. Такую бурю переживал Гуинплен.


И вот, когда терзания его достигли высшего предела, Гуинплен, все еще лежавший с закрытыми глазами, услыхал близ себя сладкий голос:
– Ты спишь, Гуинплен?
Он сразу открыл глаза и присел на постели; дверь его каморки была приотворена, и на пороге стояла Дея. Ее глаза и губы улыбались невыразимо милой улыбкой. Она возникла прелестным видением, окруженная лучезарным ореолом, о котором и сама не догадывалась. Это было божественное мгновение. Гуинплен пристально всматривался в нее и, ослепленный, затрепетал и очнулся. Очнулся от чего? От сна? Нет, от бессонницы. Это была она, это была Дея! И вдруг он почувствовал в глубине своего существа непостижимое успокоение бури и дивное торжество добра над злом; взгляд, устремленный на него с неба, совершил чудо; кроткая носительница света, слепая одним своим присутствием рассеяла мрак, царивший в его душе; туманная завеса, застилавшая его духовный взор, упала, точно сорванная невидимой рукой, и – о священный восторг! – Гуинплен почувствовал, как возвращаются к нему утраченные ясность и спокойствие. Благодаря этому ангелу он снова стал сильным, добрым, невинным Гуинпленом. В человеческой душе, как и во всем мироздании, бывают такие таинственные столкновения противоположностей. Оба молчали: она – свет, он – бездна; она – благая тишина, он – умиротворение; и над бурным сердцем Гуинплена, словно звезда, взошедшая над морем, неизъяснимым блеском сияла Дея.
II
От сладостного к жестокому
Как просто иногда совершается чудо! В «Зеленом ящике» настало время завтрака, и Дея, по обыкновению, пришла узнать, почему Гуинплен не идет к столу.
– Ты? – воскликнул Гуинплен, и этим все было сказано.
Для него уже не существовало других горизонтов, ничего другого, кроме неба, где была Дея.
Кто не видел улыбки моря, непосредственно следующей за ураганом, тот не может представить себе картину такого умиротворения. Ничто не успокаивается быстрее, чем пучина. Это объясняется легкостью, с какою она все поглощает. Таково и человеческое сердце. Впрочем, не всегда.
Стоило появиться Дее, как все, что было светлого в душе юноши, устремилось к ней, и все призраки бежали прочь от ослепленного Гуинплена. Какая великая сила – любовь!
Несколько мгновений спустя оба сидели друг против друга. Урсус – между ними. Гомо – у их ног. Чайник, над которым горела лампочка, стоял на столе, Фиби и Винос были чем-то заняты во дворе.
Завтракали, так же как и ужинали, в среднем отделении фургона. Узенький стол стоял таким образом, что Дея сидела спиною к окну, служившему также и входной дверью «Зеленого ящика». Гуинплен наливал Дее чай. Колени их соприкасались.
Дея грациозно дула в свою чашку. Вдруг девушка чихнула. Это произошло как раз в то мгновенье, когда над лампой рассеялся дымок и что-то вроде листка бумаги рассыпалось пеплом. От этого-то дымка и чихнула Дея.
– Что это? – спросила она.
– Ничего, – ответил Гуинплен.
И улыбнулся.
Он только что сжег письмо герцогини.
Совесть любящего мужчины – ангел-хранитель любимой им женщины.
Уничтожив письмо, Гуинплен почувствовал странное облегчение. Он ощутил свою честность, как орел ощущает мощь своих крыльев.
Ему показалось, что с этим дымком улетучился соблазн, что вместе с клочком бумаги обратилась в пепел и сама герцогиня.
Путая свои чашки, беря одну вместо другой, они без умолку говорили. Лепет влюбленных – чириканье воробышков. Ребячество, достойное Матушки Гусыни и Гомера. Беседа двух влюбленных сердец – вершина поэзии, звук поцелуев – вершина музыки.
– Знаешь что?
– Нет.
– Гуинплен! Мне снилось, будто мы звери и будто у нас крылья.
– Раз крылья – значит мы птицы, – шепотом произнес Гуинплен.
– А звери – значит ангелы, – буркнул Урсус.
Разговор продолжался.
– Если б тебя не было на свете, Гуинплен…
– Что тогда?
– Это значило бы, что нет Бога.
– Чай очень горячий. Ты обожжешься, Дея.
– Подуй на мою чашку.
– Как ты сегодня хороша!
– Знаешь, мне надо так много сказать тебе!
– Скажи.
– Я люблю тебя!
– Я обожаю тебя!
Урсус бормотал про себя:
– Вот славные люди, ей-богу!
В любви особенно восхитительны паузы. Как будто в эти минуты накопляется нежность, прорывающаяся потом сладостными излияниями.
Помолчав немного, Дея воскликнула:
– Если б ты знал! Вечером, во время представления, когда я дотрагиваюсь до твоей головы… – о, у тебя благородный лоб, Гуинплен! – когда я чувствую под своими пальцами твои волосы, меня охватывает трепет, я испытываю неизъяснимую радость, я говорю себе: в этом мире вечной ночи, окружающей меня, в этой вселенной, где я обречена на одиночество, в необъятном мрачном хаосе, в котором я нахожусь и где все так обманчиво-зыбко во мне и вне меня, существует только одна точка опоры. Это он, – это ты.