— Почему они выбирают забвение? — спросил я после долгой паузы.
Леший вздохнул медленно, будто с самого дна души.
— У каждого своя причина, — сказал он. — Кто-то устал от ответственности. Оттого, что каждое слово, каждое решение может изменить чью-то судьбу. А кто-то… просто тоскует. От одиночества. Когда рядом всё живое, а внутри пустота.
Он посмотрел на меня и тихо добавил:
— Бывает, юный леший годами слышит лишь эхо своего голоса. Вот и уходит в кору. Не со зла. Просто не знает, чего ждать, для чего жить.
— Одиночества? — переспросил я с искренним удивлением. — В вашем распоряжении целый лес. Со всеми, кто в нём обитает. Птицы, звери, духи, деревья… Разве можно быть одиноким среди всего этого?
Митрич печально усмехнулся, так, будто слышал подобный вопрос уже не раз, и каждый раз отвечал одинаково.
— Порой даже в толпе можно ощущать себя ужасно одиноким, Николай Арсентьевич, — произнёс он тихо. — Хорошо, что вы не знаете, о чём я говорю. И пусть это знание обойдёт вас стороной.
Он взглянул куда-то в окно, где виднелись стволы деревьев.
— Лешим приходится нести на своих плечах тяжкую ношу. Хранить равновесие, помнить, что где-то плачет ручей, а где-то зацвёл папоротник не в своё время. Быть сторожем, лекарем, свидетелем и судьёй одновременно. И часто… делать это в одиночку.
Он замолчал на мгновение, будто взвешивал, стоит ли говорить дальше. Но всё же сказал:
— Нам редко даётся счастье обрести семью. Нас зовут, когда надо, чтобы просить совета, защиты, трав… А потом уходят. Люди, духи, даже звери. Мы остаёмся.
Митрич тихо перевёл взгляд с окна на меня. В его глазах отражалась лесная даль. Она была густая, глубокая, и не имела ни начала, ни конца. Старик помолчал, будто слушал не мой вопрос, а дыхание самой земли, и только потом заговорил, медленно, словно взвешивал каждое слово.
— Судьба… она, редко бывает щедрой к нам, лешим. Мы сторожим лес, мы бережём равновесие, но сами нечасто получаем что-то взамен. Лишь немногим даётся супруга. Та самая, что способна прожить рядом с избранником и не раствориться, не потеряться среди ветвей и долгих лет.
Он опустил глаза, и голос его стал чуть мягче, как шелест листвы в начале осени.
— Бывает, придёт такая… тёплая, светлая, с душой чистой, как утренний туман над поляной. Не боится тишины, не пугается корней, не отворачивается от седых мхов. С ней лес вдруг становится другим. Полным детских голосов.
Он улыбнулся, но в этой улыбке была и благодарность, и боль.
— И рождаются дети. Маленькие мальчишки, кудлатые, упрямые. Они скачут по пням, путаются в папоротнике, задают глупые вопросы о звёздах и лягушках. А потом… потом они уходят. Кто на север, кто в ельники, кто к болотам, где уже давно никого нет. Уходят в пустые леса. Потому что каждому лешему свой лес нужен, свой корень, своя тишина. Таков уж наш путь.
Леший замолчал. Его глаза, и без того тусклые, затуманились ещё сильнее, будто внутренний взгляд его ушёл далеко — туда, где солнце ласково скользит сквозь листву, где шепчет ручей, и пахнет теплом былых дней. Он словно провалился в память.
Затем старик медленно смежил веки. И мне почудился едва уловимый скрип, как будто гнулись под ветром старые деревья или… как если бы сердце само издало звук боли, обратившись в древесину.
— Когда Иволгин попал в мой лес, — заговорил леший наконец, тихо, почти на выдохе, — я думал, что он станет мне помощником. Добрым другом. Он был потерян, истощён… но не сломлен. Я надеялся, что парень отогреется. Что забудет своё горькое прошлое, научится снова доверять. Я хотел делиться с ним опытом, передать то, что сам собирал веками: как различить дыхание дерева, как найти тропу по звуку ветра, как беречь лес, не подчиняя его.
Он вздохнул, чуть заметно ссутулившись, будто груз вины лег на его плечи.
— Когда парень попросил себе отдельный участок, я не стал мешать. Подумал: пусть будет хозяином. Удел для души, для роста, для новой жизни. Я отпустил… с надеждой, что мы останемся добрыми соседями. Как братья. Пусть в разных чащах, но рядом.
Он поднял взгляд, и в нём отразилась жгучая, искренняя тоска.
— Не вышло, князь. Не вышло. И от этого моё сердце сохнет… будто кора на солнце. Оно трескается.
Митрич на секунду замолчал, потом вновь посмотрел прямо на меня. В этом взгляде было всё — и горечь, и надежда, и терпение.
— Поговорите с ним, мастер-князь. Прошу вас. Пока ещё есть время для разговоров. Пока ещё не поздно. Он меня не услышит. Но, может, вас…
Он снова вздохнул, и голос стал тверже, но не грубее:
— Я не хочу войны. Я слишком стар, чтобы разрывать лес на части. Но если выбора не останется… если и дальше будет гнить то, что должно было прорасти, мне придётся…
Он недоговорил. И правильно сделал. Потому что последние слова всегда звучат громче, когда их не произносят. Я кивнул, понимая: слова Митрича вовсе не прихоть. Это предупреждение. По всему выходило, что Иволгин снова хотел спровоцировать конфликт и подставить Митрича. И лучше решить все это до того, как чащобе начнётся охота, остановить которую будет уже сложно.
Снаружи завыл ветер. Он прошёлся по избушке, как беспокойный гость, и тут же начал стучать сухими ветвями по крыше, будто напоминая, что лес слушает. Этот стук прозвучал негромко, но в нём было что-то настырное, тревожное. Я невольно обернулся, будто за моей спиной кто-то встал — не враг, не друг, а сама природа, с её немым упрёком.
— Я поговорю, — произнёс я спокойно, но с твёрдостью, за которой стояло обещание. — Но и вы пообещайте, мастер, что не станете предпринимать никаких мер… пока я не побеседую с вашим соседом.
Леший медленно выдохнул, выпустив изо рта сизое облако, которое поползло к потолку, извиваясь кольцами, как старые мысли, что давно не пускали наружу. Потом вздохнул. Тяжело, с усталостью, как человек, который уже готов был действовать, но ещё позволяет себе надежду.
— Ладно, — кивнул он нехотя. — Но не медлите.
Я решил сменить тему. Хотелось дать лешему передышку от тяжёлых чувств, да и самому нужно было осмыслить услышанное.
— Что стало с браконьерами? — спросил я.
Митрич отвёл взгляд. Медленно потянулся к очагу, подбросил в мёртвую, холодную печь тонкую щепку, словно верил, что внутри может вспыхнуть пламя.
— Лес сам с ними разобрался, — наконец сказал он, глядя в сторону, туда, где качались ветви за окном. — Только один остался… живой, но тронутый страхом так, что слов связать не может.
— Я побеседую с Иволгиным, — сказал я, поднимаясь с лавки. — Но сперва покажите мне того, кто уцелел. Хочу взглянуть ему в глаза и попытаться понять, с чьей мануфактуры пожаловали эти нежданные гости. Может, кто-то издалека решил сунуть в наши края нос.
Митрич встал с табуретки, и вся избушка, казалось, вместе с ним слегка вздрогнула, будто признала за стариком право силы. Скрипнула балка, отозвался пол, и в дверях тут же возник лесовик. Он кивнул нам и молча повёл вперёд.
Мы вышли на крыльцо, и я, спускаясь вниз, не удержался:
— Как раз собирался найти с вами встречи, мастер Митрич. Есть дело.
— Вот как? — отозвался он, чуть склонив голову. — И зачем же, мастер-князь?
Я шагал по сырой тропинке, чувствуя, как мягко пружинит под ногами мох, и говорил спокойно:
— Совсем недавно мне пришла в голову одна мысль. Наши леса… их можно объявить заповедными. Запретить здесь промышленную рубку. Пусть растут, как им хочется.
— Браконьеры всё одно шастать будут. Но идея годная… Только вы подумайте хорошенько, надо ли оно вам, Николай Арсентьевич.
Я чуть сбавил шаг, повернулся к нему и удивлённо поднял бровь:
— Это ещё почему?
— Старый князь тоже хотел заповедник учредить, — ответил он после паузы. — Да не просто хотел, а всерьёз взялся. И план составил. А потом — бац, и скоропостижно скончался.
Митрич глянул на меня исподлобья, без драматизма, но с таким спокойствием, что от него мороз пробегал по спине.