— Да у меня же две беды только, — скривился Брыжжак. — Помириться с сыновьями и мать. С сыновьями ты насоветовал, и я почти помирился. А вот что делать с матерью?
— В каком смысле? — не понял я.
— Да она совсем того… ку-ку… — Он потерянно опустил голову, голос дрогнул. — А ведь такой светлый человек была, мухи не обидит. В городской библиотеке работала. На Доске почета висела. И откуда только на старости в ней столько черной злобы взялось, не пойму? Клянет меня, внуков, бывшую невестку, соседей, всех! И вот откуда что берется?
— А ты к врачам обращался? — спросил я, профессионально отмечая характерные признаки возрастных изменений личности. — В больницу ее не водил? На освидетельствование?
— Все делал, — махнул рукой Брыжжак. — Говорят, нормально все у нее. А ее злоба, мол, от плохого настроения и одиночества. А где у нее то одиночество? Я же сутки через двое работаю. А так-то дома постоянно. Иногда только на рыбалку с мужиками. Но в последние два года это редко бывает. А так я дома…
— Значит, нужно к другим специалистам ее сводить, — сказал я, — или пригласить платного врача на дом.
— Слышь, Серега, — с надеждой посмотрел на меня Брыжжак, и я сразу понял, что сейчас будет просить. — А может, ты сам ее глянешь сперва, а?
— Да как же я гляну? — удивился я. — Эдуард! Ну что ты такое говоришь! Я же хирург, а не психиатр. А тебе ее к специалисту показать надо.
— Но ты же в этой своей… как там ее… академии медицинской… все же предметы учил? — не унимался сосед, цепляясь за последнюю надежду. — Что, про дуриков не учил, что ли? Ты только глянь и все. Если надо к специалисту — скажешь, и я поведу ее, гадом буду. А вдруг не надо? Вдруг, как говорил тот врач, это у нее реально тоска и одиночество? Кто ж их, баб, поймет… Просто ты ж пойми, когда у меня с пацанами все наладится, я бы потом их мог у себя оставлять ночевать. А когда она злобствует и клянет всех, да еще и молитвы эти все время, куда я их приведу?
С одной стороны, он был прав. Мне ужасно не хотелось ничего такого делать, памятуя о том, как закончился мой прошлый визит к его матери. Но и отказывать человеку в такой пустяковой просьбе было неудобно. Да и морального права отказать соседу в такой малости я, пожалуй, не имел. Но с другой… По всем правилам я не должен этого делать: я уже не лечащий врач, да и работать психиатром на дому мне никто не давал полномочий. Но Брыжжак смотрел так, будто держится за последнюю соломинку, а я был для него единственным человеком, кому он еще верил. И если уж я свалился в эту роль «соседа-врача», то хотя бы попробую не навредить.
Поэтому я сказал:
— Хорошо, Эдуард, я посмотрю.
Брыжжак радостно вскочил со стула.
— Но только посмотрю, — остановил его я. — Если скажу, что надо к врачу, ты сразу же и без возражений поведешь ее к врачу. Договорились?
Сосед закивал, словно китайский болванчик, и выглядело это настолько устрашающе, что откуда-то со шторы под карнизом зашипел Валера.
— Тогда пошли, — сказал я, поднимаясь из-за стола.
— Погодь, я сейчас только чашку после себя помою, — спохватился сосед, и я невольно улыбнулся: домовитый он, однако, когда трезвый.
А вслух сказал:
— Не надо, оставь. Я сам посуду мою. С содой. Кальцинированной.
— Так «Фейри» же лучше, — удивился Брыжжак.
— А это уже как последнее средство, если ничего больше не помогает, — пожал плечами я. — Стараюсь минимально химию использовать. Откуда ты знаешь, смылось то «Фейри» полностью с чашки или там пару молекул этой химии осталось, и ты его потом пьешь вместе с чаем? Зачем лишний раз травить организм?
Брыжжак кивнул, соглашаясь, хотя по глазам было видно, что мыслями он уже совсем не тут.
Мы споро поднялись на этаж выше, и Брыжжак отпер дверь своим ключом.
Вошли в квартиру. В лицо пахнуло ладаном, нафталином и тем неистребимым старческим духом, который поселяется в жилищах пожилых людей, за которыми давно не ухаживают: смесью застарелой пыли, несвежего белья и чуть кислого затхлого пота. Ну и, конечно, сухой кожи — у стариков она постоянно шелушится, и очень важно питать ее увлажняющими кремами или маслом.
Интересно, сколько его матери лет? Раз Брыжжаку под тридцатник, мать его должна быть примерно возраста родителей моего теперешнего тела. Насколько я помнил, отцу Сереги было шестьдесят пять лет, а мать чуть моложе. Значит, и матери Брыжжака где-то в диапазоне от шестидесяти до семидесяти.
Но ведь это прекрасный возраст! Если суметь удержать свое тело от совсем нехороших болячек — самый приятный. Есть опыт, есть уже заработанные деньги и жилье. Дети выросли, внуки тоже уже не маленькие. И главное — пенсия и полная свобода. Живи да радуйся.
Для меня всегда были примером коллеги: академик Ломтадзе, Паша Ионеску, западные соавторы по научным исследованиям. В свои восемьдесят с лишним они путешествовали по миру, бегали марафоны и жили полной жизнью. Ломтадзе вообще в семьдесят пять женился на красотке и стал отцом, причем, поражаясь самому себе, даже сделал тест ДНК и убедился, что папа именно он. И дело тут не столько в хорошей генетике, сколько в том, что людям умственного труда жить интересно всегда, а когда есть ради чего жить, то и тело обходят болячки. Не закон, но закономерность.
Вот и Серегины родители приноровились. Живут и радуются. Да, пенсии маленькие, да сын балбес. Но они и на дачу ездят, и своими увлечениями занимаются. Я в прошлый раз видел на журнальном столике открытую художественную книгу и стопочку газет с разгаданными кроссвордами, вязание в корзиночке.
А мать Брыжжака ударилась в какую-то ересь. Еще бы шапочку из фольги надела для полного антуража! Нет, я вовсе не осуждаю людей, которые идут к Богу, Аллаху, Будде, Спящим богам или даже к самому Ктулху — это их выбор и духовная сторона жизни. И хорошо, когда человек находит поддержку и утешение в религии. Но здесь было явно не это.
Тут мысли мои прервали истошные завывания из комнаты — мать Брыжжака то ли молилась, то ли ругалась. Слов я не разобрал, но интонация не сулила ничего хорошего.
— Видишь⁈ — расстроенно махнул рукой сосед и тут же шикнул: — Да не разувайся ты! Здесь грязно!
— А чего не уберешься? — удивился я, оглядывая заляпанные плинтуса и серый от пыли линолеум.
— А толку? — вздохнул тот. — Тут сколько ни убирайся, один результат.
— Слушай, — прервал я жалобы Брыжжака, — а как твою мать зовут?
— Альфия Ильясовна. Она из кряшен, крещеных татар, — сказал он и добавил: — Я по отцу русский поляк, а по матери татарин.
— Понятно, — пробормотал я, не особо, впрочем, вслушиваясь в его слова.
Потому что навстречу нам вышла худющая женщина в черном одеянии и с иконкой в руках. Лицо изможденное, с запавшими глазами, скулы обтянуты пергаментной кожей.
— Изыди! — громко сказала она чуть дребезжащим старческим голосом.
— Прекращай, мать! — рявкнул на нее Брыжжак и густо покраснел, бросая искоса взгляды на меня. — Это Серега, сосед снизу. Он доктор. Посмотрит тебя.
— Именем священным и неизреченным, четверогласным, над вами властным, повелеваю: изыдите бесславно, лярвы, фавны, сирены, пенаты, инкубы, маны! Повинуясь слову, в бездну мрака злого, от сосуда святого! Аминь!
Она размашисто перекрестилась и продолжила такой же торопливой скороговоркой:
— Экскорцизо те, иммундиссимэ спиритус, омнис инкурсио адверсарии, омнэ фантазма, омнис легио, ин номинэ домини ностри Йесу Христи эрадикарэ, эт эффугарэ аб хок плазматэ деи, ипсэ тиби импэрат! Амэн!
И вдруг с размаху треснула меня иконкой по башке.
Больно не было — иконка оказалась маленькой и легкой. Но стало обидно.
Брыжжак побагровел и хотел отобрать иконку, однако я мягко отстранил его рукой:
— Эдуард, ты после меня куда, говоришь, собирался?
— В магаз смотаться надо было, — растерянно пролепетал Брыжжак, тщетно пытаясь сохранить невозмутимый покер-фейс. — К Светке.
— Вот и иди, — велел я, — а мы тут с Альфией Ильясовной немножко побеседуем.