Летом мы были на Николаевских рудниках. Из мужчин был кто-то из стариков да из болящих. Поздно вечером у построек появился отряд вооруженных людей. Большинство китайцы. Были и верховодящие нагловатые русские. Полувоенная форма и выправка выдавали в них бывших офицеров. Забрав почти все запасы съестного, они расположились биваком на отдых. Один сказал нам:
— Если есть оружие, сдать. Во Владивосток никому не отлучаться. Уйдем — тогда, через сутки, — пожалуйста. Выполните — вас не тронут. Нарушите — хунхузы, — он показал на китайцев, — шутить не любят.
Бегло осмотрев комнату, он вышел. Мама выдвинула ящик стола — там лежал револьвер. Схватив лукошко, она кинула в него опасную для нас вещь, засыпала пшеном и пошла в курятник. Увешенный пулеметными лентами поверх мехового жилета, китаец заступил ей путь.
— Куда твоя ходи, мадама?
— Курочек кормить.
Курочки давно сидели на насесте. Китаец последовал за мамой. Она поставила лукошко в углу сарая, а он, сняв двух кур с насеста и ловко свернув им головы, миролюбиво отправился к костру, где его приятели варили ужин. На рассвете маленький отряд исчез.
Почему они не допустили больших бесчинств и разбоя? Видимо, в тайге были силы, внимание которых привлекать не стоило.
Спустя время мы снова вернулись во Владивосток.
Интервенты творили бесчинства в основном на дорогах, в селах и рабочих поселках. В городе, в центральных его кварталах, все выглядело достаточно благопристойно, парадно и чинно.
Однажды наблюдала такую картину: днем по Алеутской шел огромный американский грузовик, полный солдат. В чьем-то дворе раздались выстрелы (пьяный ли пальнул из ружья, или мальчишки — из самопала?); грузовик остановился, американцы дружно залегли вдоль тротуара. Было людно. Публика удивленно замедляла шаги, смотрела, потом посыпались смешки, шутки. Смущенные вояки быстро погрузились и умчались.
Как ни морочили нас газетенки и разные крикуны, было ясно: Красная армия надвигается неотвратимо. Зазвучало слово «партизаны». Проникали слухи и о зверствах, какие чинили интервенты. «Чистая» публика впадала в уныние или угарный разгул. В иллюзионах в антрактах выступали мрачноватые фигуры, пели нечто вроде:
Черный, жирный таракан
Важно лезет под диван.
Спи, мой мальчик, спи, мой чиж,
Мать уехала в Париж.
Побывал во Владивостоке и Вертинский:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
И в ресницах спит печаль,
Ничего теперь не надо вам,
Ничего теперь не жаль.
С ядовитыми куплетами выступал Зорин. Его песенки были направлены против временных владивостокских правителей, против интервентов:
Шарабан мой — американка!
Не будет денег — тебя продам-ка!
Время делать выбор
Наступило время, когда каждый должен был решать вопрос: с кем быть? Мама и отчим сказали вполне определенно: «Господами мы не были. Дождемся наших и будем работать в полную силу». Я для себя уже решила так же. У Лии сложилось по-другому. Их глава семьи врач Владимир Николаевич Ланковский, старшие братья и старшая сестра еще до революции имели корни в Америке. Большевики Ланковского явно не устроили. Один из его знакомых говорил мне:
— Они, Асенька, совершенно не хотят считаться с другими партиями. Они изурпируют. Что же, посмотрим, как они будут управлять мужичьим государством, когда вся интеллигенция уедет из России. Ученые, финансисты, инженеры, писатели, артисты, художники, врачи, учителя… Представляешь? Темные мужики и бабы. Ты не волнуйся. Я помогу тебе выехать и устроиться там.
Я помнила все, что рассказывала мне мама о прошлом нашего рода. И слова политического эмигранта меня не пугали и не трогали. С Лией же все было ясно. Не находила она в себе сил оторваться от семьи, да, видимо, и не хотела этого.
И наступила моя предпоследняя встреча с ребятами. Лучше, чем рассказал о ней Фадеев в одном из писем ко мне, рассказать трудно. И, воспользовавшись привилегией адресата, я сделаю выписку из того письма:
«…где-то ближе к весне 18 года у нас бывали встречи, овеянные какой-то печалью, точно предвестье разлуки… Это предчувствие разлуки вызывалось, конечно, и тем, что Лия должна была уехать, — об этом уже все знали. Из великого содружества девушек и мальчиков, мужающих и в разные сроки — одни пораньше, другие попозже — превращающихся в юношей, взрослых, — из этого содружества выпадало одно из важнейших звеньев — Лия. Особенно мне запомнился один, уже довольно поздний, холодный-холодный вечер. Был сильный ветер. На Амурском заливе штормило. А мы почему-то всей нашей компанией пошли гулять. Мы гуляли по самой кромке берега под скалами, там же, под Набережной. Шли куда-то в сторону моря от купальни Комнацкого. Мы уже знали, что Лия должна будет уехать, — срок, кажется, не был известен, но все уже знали, что это неизбежно. Было темно, волны ревели, ветер дул с необыкновенной силой, мы бродили с печалью в сердце и почти не разговаривали, да и невозможно было говорить на таком ветру. Потом мы нашли какое-то местечко под скалами, укрытое от ветра, и стабунились там…».
«…Так мы стояли долго-долго, согревая друг друга, и молчали. Над заливом от пены и от более открытого пространства неба было светлее. Мы смотрели на ревущие волны, на темные тучи, несущиеся по небу, и какой-то очень смутный по мысли, но необыкновенно пронзительный по чувству голос тогда говорил мне: «Вот скоро и конец нашему счастью, нашей юности, куда-то развеет нас судьба по этому огромному миру, такому неуютному, холодному, как эта ночь с ревущими волнами, воющим ветром и бегущими по небу темными рваными тучами?..». На душе у меня было тревожно в самом грозном смысле этого слова, и в то же время где-то тоненько-тоненько пела протяжная нотка, и грустно было до слез».
С какой же впечатляющей правдивостью написал Александр Фадеев картину того далекого-далекого вечера!
И вот я провожаю Лию. Я смотрю только на нее. Отговаривать поздно. Над ней, над семьей давлеет многоопытный их глава семьи.
Поднялись беглецы по шаткому трапу, и ушел пароход. Потом их ушло еще много, увозя и увозя беглецов, но я больше никого не провожала.
Проводила других. И не в бега, а на бой. Зашел Петр Нерезов, в сапогах, в куртке, в кепке. Так одевались рабочие.
Сказал:
— Уезжаем…
Я не спросила, куда. Только в слабой надежде произнесла:
— А мне с вами нельзя?
— Это… Это не интересно.
Я к тому времени уже поняла свою непригодность к таким делам. Без очков я не узнавала друзей на улицах, а носить их повседневно не рекомендовал врач, да и стеснялась. Без очков я палила из ружья в белый свет как в копеечку. С таким зрением в таежных дебрях, где зачастую прорубаются топором, много не навоюешь.
Пошагали мы с Петром на вокзал. Там были Гриша Билименко, Саня Бородкин, еще кто-то. Был ли Саша, я тогда в своих расстроенных чувствах как-то не осознала (привыкла принимать компанию как нечто целое). Потом Александр Фадеев легонько упрекнул меня в письме за то, что я много лет спустя уточняла, был ли он тогда на вокзале.
Саши не было. Он покинул Владивосток чуть позже. Все понятно: не те времена, чтобы молодые люди покидали белый город большими группами. Гриша, Саня и еще кто-то из попутчиков были одеты так же, как Петр. Я сдернула шляпку. Мальчики одобрительно кивнули: шляпка с лентой в компании с кепками выглядела неожиданно и привлекла бы лишние взгляды.