Ночью Маша плакала.
В предновогодний день Маша делала праздничные покупки. По городу носились принаряженные тройки. Городовые высились особенно торжественно. В людных местах слышался возбужденный говор.
Слух у Маши чуткий, душа впечатлительная; вроде отдельные слова слыхала, а поняла: по-разному ждут люди грядущий век. Одним царская и божья милость светила, другие что-то сами хотели сделать. Что же? На пути домой увидела молодых парней в форменных шинелях; топтались по снегу в кружке, обнявшись за плечи, пели про святого, что был не прочь прокутить с ними ночь, да на старости лет не решался. Парни звали Машу к себе. Мужняя жена, ясно, прибавила от них шагу, однако весельчакам улыбнулась и, хотя богохульствовали они явно, помолиться за них забыла.
За новогодним столом железнодорожники снова говорили о грядущей технике века, а Маша задумала свое, личное.
Осенью 1901 года она записала в заветную тетрадь:
«У нас родилась дочка. Назвали ее Александра»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Растет Шурка
Калугу Шурка не запомнила из-за своего младенчества. А вот во Владивостоке, куда перевели отца работать, она осмотрелась основательно. Был канун войны с Японией. Вот с этого, 1904 года Шурка продолжит повествование от своего… вернее, от моего «я». Ибо Шурка Колесникова и была я.
До этой страницы я рассказывала по записям и устным воспоминаниям моей матери — Марии Георгиевны Колесниковой, урожденной Голиковой, и придерживалась в меру способностей ее стиля изложения. В собственном рассказе будет естественней говорить на свойственном мне языке горожанки.
Первое, что запомнилось:
На спинке моей кроватки висит поблекшая лента. Среди игрушек моих есть стеклянное яйцо. Если посмотреть через него на свет, увидишь бородатый лик с золотым кругом над головой. Потом мне мама объяснила, что лента и яйцо — давний подарок моей прабабушке от самой царицы. Перед кроваткой висела картина — белый многотрубный корабль.
Второе:
За столом с папой и мамой сидит человек (это он подарил картину) в распахнутой рубахе с синим на полспины воротником. На груди видна рубаха с белыми и синими полосами. И слова запомнились: «земляки», «волгари». А мне сказали, что я не волгарь, а «пряник калужский».
Помню еще яснее:
Лодка, в ней наш земляк, папа и я у мамы на коленях. Мы подплываем близко к такому же точно, как дома на картине, кораблю. Белый борт, высокие трубы, мачты его уходят в небо.
Очень скоро я узнала: пятитрубный корабль — это крейсер «Россия», четырехтрубный — это «Громовой» (на нем служил земляк). Я еще толком ничего не понимала, но на всю жизнь от вида кораблей осталось ощущение необычной мощи, силы и красоты. А матрос рассказывал, что у царя таких кораблей множество, и с ними нам никто не страшен.
Потом корабли из белых перекрасили в темный цвет. Они густо задымили, что-то грозно в них заурчало. А под утро я проснулась от загрохотавшего железа. Папа и мама стояли у засветлевшего окна. Подбежала и я к ним. Папа сказал:
— С якорей снимаются. Война.
Наши корабли, с которыми не страшно, выходили из бухты. Бухта опустела, и мне стало страшно.
На время войны семьи железнодорожников отправили в Барнаул. Там, мне кажется, я помню каждую подробность.
Когда собирались гости, мама предлагала читать вслух. Я узнала имена тех, кто писал книги: Гоголь, Некрасов, Короленко…
В доме любили петь, я тоже подпевала:
Пожалей, моя зазнобушка,
Молодец Кова плеча…
Моя подружка и тезка Шурка Кларк (из семьи, что эвакуировалась с Дальнего Востока) спросила:
— А что такое «Кова»?
— Так зовут молодца, — объяснила я.
Взрослые смеялись. Смешила я их и другими словами. «Крышу» называла «крыса», а «калоши» — «колесы».
И еще мне нравилось помогать маме убирать квартиру и мыть посуду. Я даже в гостях бралась за веник и тряпку. Хозяева весело меня хвалили:
— Саня пришла. Вот будет у нас чисто и прибрано.
«Саней» меня стали называть при Шурке, чтобы мы не кидались на имя «Шура» вдвоем.
Узнала я там и слово «революция». Причины запомнить были впечатляющими. На улице что-то происходило, и взрослые, затолкав меня и Шурку в угол, кинулись к окну. Хозяйка крикнула:
— К нам его!
Наши мамы выбежали из комнаты. Хлопнула калитка, в кухне затопали. Хозяйка вытащила из домашней аптечки йод, бинты и вату. Я и Шурка под шумок выкатились в кухню и увидели страшное дело. На стуле сидел бледный парень в форме, похожей на папину. Лицо и шея его были в крови. Мама выстригала ему волосы возле уха, ухо отвисло, и мы попятились — такая жуткая была там рана. Нам случалось оцарапаться, и мы орали, увидев у себя капельку крови. А парень молчал. Женщины его перевязывали и кого-то ругали «иродами». Про парня объяснили: он «студент», досталось ему от «казаков». И вообще «революция», потому что войну мы «продули».
Студент ушел, когда стемнело. А я с тех пор не орала, даже когда случалось с разбегу рассадить коленки и «пахать» носом.
Вспоминая Барнаул, мама не раз говорила:
— Там заложился твой характер.
Хутор Желанный
Войну «продули», и мамы повезли меня и Шурку обратно во Владивосток. Из-за войны что-то случилось с Китайской железной дорогой, и папа остался без работы. Правда, революция кого-то научила, и папе дали «заштатные» деньги. Он решил пустить их в «дело». Сказал:
— Вхожу в пай к рыбакам.
Был отвесный, скалистый обрыв, узкая полоска песка под ним. Волны и кивающие мачтами шаланды на них. На мачтах взвились и надулись паруса, и шаланды быстро заскользили от нас. Вскоре волны выросли и не шуметь, а реветь стали. Над скалами неслись черные тучи. А в бухте не было крейсеров, с которыми не страшно. «Россия» и «Громовой», рассказывали, в войну приносили из морей в бортах и трубах пробоины величиной с ворота. Куда ушли крейсеры теперь, я не знаю, и не приходил к нам больше наш земляк-волгарь.
А ветер свистел между домами и сопками. Неуютно нам было, зябко и жутко.
Прошли дни, буря улеглась и сменилась туманом. Он растаял под солнцем, и море засверкало. По этому сверканию приплыли черные шаланды.
Папа сказал:
— К черту. Деньги продуешь и дела не поправишь.
Деньги, оказалось, можно «продуть», как и войну.
А папа сказал еще:
— От земли мы пришли, к земле и вернемся.
Вскоре он сообщил нам, что земля у нас есть, и хорошая. Будет срок — и будет достаток.
Мама не стала ждать достатка от земли и стала работать. Она умела шить. Вот и зарабатывала. Папа не появлялся долго; мама и я тосковали. Наконец мама сказала:
— Съездим к нему.
Мы поехали на станцию Кипарисово. Папа и обрадовался, и смутился.
— Вот наша земля, но на инвентарь, на лошадь мне не хватило. И дом пока не на что поставить.
Но он тотчас ободрился:
— Вошел в пай с китайцами. С ними и живу в одной фанзе. Зайдем?
А куда нам было деваться? В темной фанзе были каны. Такой лежак во все помещение. Дымоход от печурки шел под канами и грел их. Они были застелены цыновками. По-моему, было уютно, но маме все это не понравилось. Она сказала:
— Ладно, Филипп. Я не из тех, чтобы пропасть без тебя.
Папу беспокоило другое:
— Где вас хоть на время устроить?.. Есть тут неподалеку хорошая семья. Пойдем к ним.
Он посадил меня к себе на плечо. Очень мне было хорошо так ехать! Сижу высоко над землей, держусь за крепкую папину голову, и видно все вокруг далеко. Синие сопки, зеленые леса, а по краям дороги небольшие поля картошки, капусты — кочаны огромные. Кукуруза, будто лес, высокая. На лесной опушке, на болотцах, в лесу пестрели цветы, иные величиной с блюдце или чашку. Вскоре я знала их названия: лилии, ирисы, пионы, кукушкины башмачки, ромашка, гвоздика, гелиотроп. Папа говорил: