Что творится в советской России – известно: там на старшее поколение просто плюют, воспевая молодость и красоту жизни, а иногда доносят на него в ГПУ. И только в крестьянстве, не в интеллигенции, кое-где ещё теплится важеватый старинный образ отца.
Удивительно ли, что люди совсем ещё не старого возраста – то и дело падают замертво, схватившись за сердце, которое просто не выдерживает этого всеобщего молодого, фаллического и коммунистического хамства. Паралич сердца – вот болезнь, которая, как мечом ангела Азраила, поражает старых отцов за их же грех – за утрату своего авторитета. Сложная проблема отцов и детей? Но проблемы отцов и детей не существует вовсе там, где уважается вообще возможный, даже постулируемый опыт стариков: отца надо уважать просто за то, что он отец; бывают, правда, случаи, что уважать не нужно, вследствие неблаговидных поступков иного папаши, и тогда можно не уважать именно этого папашу, и именно за эти поступки. Неуважение же ко всем папашам оптом за грехи некоторых и поэтому раннее наслаждение всеми благами жизни вовсе не необходимо.
Равным образом и при былом господстве патриархального начала в семье, где есть девушки, в массе, в статистике дело обстоит благополучнее, нежели там, где девушка «любит свободно». Правда, бывали патриархальные несчастные браки, но несчастных-то браков больше всё-таки там, где девушка сама по своему вкусу ищет «любимого»; конечно, сведущий в людях отец, мать или, наконец, старая русская сваха, всегда судит о женихе вернее с житейской точки зрения, с точки зрения его моральной годности для брака, для семьи как известного института, а не только как предмета для любви. В таких старых браках было счастья, крепкого и дружного, гораздо больше, нежели в современных браках, а если уж и встречались несчастные браки, так это были трагедии, волновавшие и поучавшие всю Россию, грозные молнии жизни, а не грациозное перепрыгивание из одной кровати в другую.
– Назад, к старикам! – вот лозунг, который скоро выставит молодая Россия, которая будет Россией крестьянской.
– Откуда же взять стариков? – спросят меня. – Их ведь нет теперь в России!
– Ничего! Состарятся и те, кто молоды теперь, и тогда они не будут уж с таким азартом истреблять мужиков за то, что те никак не верят в Маркса, а в Господа Бога!
* * *
– Но позвольте, – скажут мне, – вы, значит, отвергаете молодость? Разве Александр Македонский, повоевавший весь мир, не был тридцатилетним молодцом? Разве не тридцати трёх лет от роду закончил Христос свой земной путь?
– Да, – скажу я, – я согласен, чтобы правили молодые, но с условием: чтобы они правили так же мудро, как правили бы старики, и, кроме того, чтобы они уважали стариков, хранили по отношению к ним определённый пиетет…
Пусть правят молодые и энергичные, но пусть они помнят твёрдо, что в душе старика, т. е. человека, который много жил, – лежит какой-то замкнутый круг времени. Опыт такого человека не прельстится на блеск какого-нибудь случайного явления, на что всегда готова молодость; то, что следит среди шума и гула жизни старик, полно особенных вечных ценностей. Старик знает отлично, что эти вечные ценности неизменны, как солнце, и сколько бы ни стремились к ним люди, сколько бы ни приближались к ним, они останутся на месте; и что в то же время они мгновенно даются тому, кто совершил какое-нибудь настоящее дело, полноценное, как золотой самородок, и поэтому старик, говорящий «хорошо», – определяет «хорошее дело» не по своему субъективному критерию, а по тому опыту, который дала ему жизнь, – часто по очень горькому опыту – и потому часто он счастлив лишь в старости.
В старости, как в осени, – прозрачны дали, видны, как на ладони, дела своей молодости; старик смотрит на них, как на театр, и судит их правильным суровым приговором совести. А то, что его непосредственно окружает, он пропускает уже мимо ушей, потому что нет уже в нём страсти, чтобы впитывать ею мир в душу. Только вечное входит в его душу.
Вот почему человеческое воображение рисует всегда Бога, царя, вождя – седым, бородатым, благостным: в этом есть свой октологический смысл. А в сущности, то, что мы называем культурой какой-нибудь нации, не есть ли это, прежде всего, страсть этой самой нации, которая одна даёт нации возможность легко и любовно разобрать все конфликты и столкновения идей, которые встречаются внутри её. И эта страсть – приятна, потому что только старый дом – настоящий дом, и только рука предков поддержит потомков в задорных конфликтах страстной молодости.
Гун-Бао. 1928. 30 октября.
Возврат на родину
Русскую эмиграцию ждёт впереди немало психологических разочарований.
Если когда-нибудь ей придётся возвращаться, что она рассчитывает увидать на своей давно покинутой родине? В её мечтах эта родина – такая светлая, такая ясная, привлекательная и уютная; таким мы всегда воображаем дом, где мы родились, где провели детство, откуда наша память сохранила нам наиболее яркие, наиболее приятные штрихи:
– Я сам, например, так и вижу день именин моего брата, 21 мая, когда мне было не более 5 лет. Какое чудесное ощущение проснуться рано утром в постельке, под портретом деда, лежать с открытыми глазами, наблюдать, как сквозь щели ставень солнце рисует на стене в обратном виде голубое небо, зелень травы, курицу, волшебно прогуливающуюся по траве, всю овеянную радужными тенями, слышать звон в церкви и с завистью наблюдать, как у кроватки брата уже стоят подарки – жёлтая тачка, лопатка, серсо, похожее на меч, и обруч. И даже зависть эта теперь хороша!
А после – в церковь, в новеньких рубашечках, в плисовых штанишках и в сапогах, голенища которых похожи на маленькие барабаны, а лакированная оторочка испускает яркие лучи. Колокола, праздник и рослая фигура матери в светлом платье, идущая под сводами кудрявых зелёных берёз вокруг церкви, и солнечные пятна, играющие по её шляпе с маками и по светлому лёгкому платью.
Воспоминание держит весь мир неизменяемым, и вполне психологически естественно, что в нём сохраняется преимущественно то, что нам приятно. И если когда-нибудь нам придётся предстать на страшный суд, мы высыпем перед Судьёй на огнецветный пол свои воспоминания, в которых неизменным отобразится весь наш мир.
Но случалось ли вам, читатель, возвращаться после долгого отсутствия в места, где вы провели свои ранние годы? Вы жадно хотите вернуться туда, и память с угодностью расцвечивает эти места в самые пышные краски. А вы подъезжаете ближе, видите, что этот лесок, в котором вы помните столько зелёной, изумрудной краски, словно посерел, поредел; дорога кажется не столь ярко расцвеченной, как она казалась раньше, речка оказывается узенькой и жалкой, ворота покосились и посерели, и, наконец, лица, которые вы встречаете, – увы, уж не те!
Некоторых из них уже нет просто, они умерли, а те, которые сохранились, – постарели, поблёкли, ослабли, одрябли, оплешивели…
Вы сидите за гостеприимным самоваром, ведёте разговоры и к удивлению своему замечаете, что вы многое просто-напросто забыли, – а не казалось ли вам, что вы помните всё? И тут-то вы только замечаете:
– Что покамест вы были где-то в чужих местах, вели жизнь шумную и просвещённую, здесь, дома, – произошла убыль жизни. Ваше воспоминание, как палка, воткнутая в дно реки, вам отмечает, что вода времени убыла, и убыла значительно, и что если она убыла тут, значит, она убыла и в вас. И поэтому детские голоса за окном, незнакомые вам, потому что вы ещё не разобрались в новой, буйной поросли, закрывающей ваши старые рощи, – кажутся вам и чужими, и неприятными:
– Здравствуй, племя, молодое, незнакомое!..
Вы неожиданно сами для себя оказались чуть не со старым поколением, а с молодым – вам, увы, нечего делать…
* * *
Не то ли самое ожидает наше беженство и на родине при возвращении?
Как бы человек ни томился в изгнании, он всё-таки должен помнить, что, живя за границей, а не в советской России, он пользуется теми благами, которых не существует там. Ведь не забудьте, господа, что жизнь-то в России отодвинулась примерно эдак к семнадцатому веку, по отсутствию того, что мы считаем завоеванием культуры. Говоря современным словом, культура и те удобства, которые она даёт людям, сданы в консервацию.