Шли годы, и редкие письма сначала от миссис Винк, потом и от самой дочери были единственным, что хоть как-то скрашивало его жизнь на берегах коварной, одолевшей его реки. Олмейер жил один, перестал даже заходить к должникам, которые не платили по счетам, уверенные в покровительстве Лакамбы. Преданный суматранец Али готовил ему рис и варил кофе, потому что никому больше Олмейер не доверял, особенно жене. Он убивал время, бесцельно слоняясь по окрестностям да навещая руины складов, где лишь несколько покрытых прозеленью медных пушек и развалившихся тюков с тканями напоминали о старых добрых временах, когда здесь кипела жизнь и он взирал на эту жизнь с речного берега, стоя бок о бок с дочерью. Теперь же каноэ проплывали мимо полусгнившей пристани с надписью «Лингард и К°», чтобы нырнуть в другой рукав Пантая и сгрудиться у новенького причала Абдуллы. Не потому, что Абдуллу так уж любили, просто никто не решался торговать с человеком, чья звезда уже закатилась. Всем было ясно, что тому, кто пойдет на сделку с голландцем, не миновать расправы со стороны арабов или раджи, даже риса взаймы в голодный год не получишь. А Олмейер никому помочь не мог – сам, бывало, сидел голодный.
От отчаяния и одиночества он завидовал даже ближайшему соседу, китайцу Чим Ингу, который частенько лежал на прохладной циновке, с деревянным подголовником под затылком и с опиумной трубкой в безвольных пальцах. Сам Олмейер, однако, не искал утешения в опиуме: то ли тот просто-напросто был очень дорог, то ли гордость белого человека спасала его от деградации, но, скорее всего, останавливали мысли о дочери, растущей где-то там в Стрейтс-Сетлментс. Теперь он узнавал о ней чаще – с тех пор как Абдулла купил пароход, курсирующий между Сингапуром и Пантаем примерно раз в три месяца, Олмейер чувствовал себя ближе к Нине. Он планировал визит в Сингапур, чтобы повидаться с нею, но откладывал его год от года, без конца ожидая какого-то счастливого поворота судьбы. Ему не хотелось встретить дочь с пустыми руками и без утешительных вестей. Не хотелось забирать обратно в дикую жизнь, к которой оказался приговорен он сам. Он даже побаивался Нины. Что она о нем думает? Олмейер подсчитал прошедшие годы. Взрослая девушка, юная женщина, цивилизованная и полная надежд, в то время как он постарел и выдохся, почти сравнявшись с окружающими дикарями. Что ждет его в будущем? Олмейер не знал ответа на этот вопрос, и жаждал, и боялся встречи с дочерью – потому и колебался годами.
Сомнениям его положило конец неожиданное возвращение Нины в Самбир – она приплыла на пароходе, под присмотром капитана. Олмейер с изумлением рассматривал дочь. За десять лет девочка выросла в высокую и миловидную девушку с черными волосами, оливковой кожей и большими грустными глазами, в которых боязливость, характерная для малайских женщин, сочеталась с вдумчивостью, унаследованной от европейских предков. Олмейер с тревогой думал о встрече жены и дочери. Что серьезная барышня в европейской одежде подумает о матери – полуголой, целыми днями сидевшей на корточках в разрухе полутемной хижины и угрюмо жевавшей бетель? Еще больше Олмейер боялся скандала со стороны этой мегеры, которую до сих пор удавалось удерживать в относительном спокойствии, чтобы сберечь остатки полуразрушенной мебели. И он уже стоит перед закрытой дверью, под слепящим солнцем, пытаясь разобрать идущее изнутри бормотание, а служанки, высланные наружу, толпятся у забора, прикрывая лица и шушукаясь друг с другом. Олмейер сосредоточенно пытался уловить сквозь бамбуковые стены хотя бы слово, пока доставивший девушку домой капитан, опасаясь солнечного удара, не увел хозяина под локоть на его собственную веранду. Там уже стоял чемодан Нины, доставленный матросами. Как только капитан Форд получил свой стакан с выпивкой и зажег сигару, взволнованный Олмейер попросил рассказать о причинах неожиданного приезда дочери. Не вдаваясь в подробности, Форд поведал ему в обобщенных, но сильных выражениях о бестолковости всех женщин в общем и миссис Винк в частности.
– Понимаешь, Каспар, – добавил он в заключение, – это ведь чертовски непросто – поселить в доме девушку-полукровку. Кругом полно дурачья. К примеру, один юнец, работник банка, зачастил в бунгало Винка по десять раз на дню, с утра до ночи. Старуха-то сперва решила, что его привлекает их Эмма, а когда поняла, в чем дело, закатила такой скандал, что мало не показалось. Кричала, что и часу больше не потерпит Нину в своем доме. Хорошо, что я об этом узнал, и забрал девочку к себе. Моя жена – славная женщина, насколько это вообще возможно для женщин, и, клянусь, мы могли бы оставить Нину у нас, да только она ни в какую! Тихо, тихо! Не горячись, Каспар! Сядь, остынь. Что ж теперь поделаешь? Как вышло, так и вышло. Оставь Нину дома. Ей там было несладко. Винковы девицы – ну просто разодетые макаки! – постоянно ее дразнили. Белой ты ее не сделаешь. И нечего ругаться, я тут ни при чем, так оно и есть. Нина хорошая девочка, но моя жена разговорить ее так и не смогла. Хочешь – сам расспроси, только на твоем месте я бы оставил ее в покое. Насчет платы за проезд не беспокойся, старина, если у тебя сейчас туго с деньгами.
И, отбросив сигару, шкипер отправился обратно на пароход со словами «пора взгреть там всех хорошенько».
Тщетно Олмейер ожидал услышать историю возвращения дочери от нее самой. Ни в тот день, ни в один из последующих не поделилась она подробностями жизни в Сингапуре. Сам он спрашивать не решался, загипнотизированный ее бесстрастным лицом и серьезными глазами, глядевшими куда-то мимо него, в густую, неподвижную чащу леса, дремлющего в блаженном покое под журчание полноводной реки. Так что он принял все как есть, радуясь тихой и снисходительной привязанности, которую порой демонстрировала дочь. В «плохие дни», как она их называла, Нина навещала мать в хижине на берегу и через несколько часов выходила оттуда столь же бесстрастной, как и обычно, но на отца глядела свысока и на все его расспросы отвечала коротко и резко. Олмейер привык и к этому, и в такие дни покорно молчал, что не мешало ему тревожиться про себя о том влиянии, которое жена оказывает на дочь.
В остальном Нина, казалось, прекрасно приспособилась к обстоятельствам их полудикой нищенской жизни. Без единого слова, без единого признака отвращения приняла она и запущенность, и упадок, и бедность окружающей обстановки, и отсутствие мебели, и переизбыток риса в семейном меню. Жила она с отцом, в их небольшом доме, когда-то выстроенном Лингардом для молодой семьи, а ныне порядком обветшавшем. Малайцы с энтузиазмом обсуждали ее приезд. Сперва явились толпы местных женщин с детьми, жаждавшие получить у белой мэм-пути убат против всех болезней. Прохладными вечерами арабы в длинных белых рубахах и желтых жилетах неспешно доходили по пыльным тропинкам вдоль берега реки до ворот Олмейера и обсуждали с «неверным» какие-то надуманные торговые мелочи – все для того, чтобы под благовидным предлогом хоть краем глаза увидеть девушку.
Даже Лакамба вылез из-за своего частокола и с большой помпой доплыл на боевых каноэ с алыми зонтами до полусгнившей маленькой пристани «Лингард и К°», чтобы, по его словам, купить пару медных пушек для своего друга, главы самбирских даяков. И пока Олмейер учтиво, но не скрывая подозрений, выкапывал ушедшие в землю орудия, раджа сидел в кресле на веранде, окруженный почтительной свитой, и ожидал появления Нины. Но она переживала один из «плохих дней» и все это время просидела в хижине, наблюдая вместе с матерью церемонии, развернувшиеся на веранде. Наконец раджа отбыл, разочарованный, но учтивый, и вскоре Олмейер начал пожинать плоды восстановленных отношений с правителем в виде неожиданного возврата некоторых долгов, уплаченных ему с тысячами извинений и нижайших поклонов должниками, которые до того объявляли себя чуть ли не банкротами. Жизнь как будто бы налаживалась, и Олмейер немного приободрился. А вдруг еще не все пропало? «Возможно, – думал он, – все эти арабы и малайцы наконец-то осознали, что перед ними человек с некими возможностями». И тут же, по своему обыкновению, размечтался о великих делах и великих богатствах – для него и для Нины. Особенно для Нины! Окрыленный этими мечтами, Олмейер попросил капитана Форда написать друзьям в Англию, чтобы те попытались разузнать что-нибудь про Лингарда. Жив ли он? Если нет, то не оставил ли после себя каких-нибудь бумаг, документов – хоть каких-то подсказок или ключей к обещанному богатству? Кроме того, в одной из комнат Олмейер обнаружил среди мусора капитанский дневник и часто размышлял над записями старого путешественника, силясь разобрать его неразборчивый почерк.