Своих спутников встретили: они сидели на поляне, сушили одежду, приводили себя в порядок.
Было уже около полуночи. Мы промерзли. Чтобы согреться, развели костер. Трепетало пламя, мерцали огоньки сигарет, и ярко-ярко блестели Йошкины глаза, полные благодарности и надежды. Йошка ничего не говорил, только сжимал мою руку.
Я обвел взглядом этот промокший, продрогший, притихший кочевой табор, собиравшийся отправиться навстречу новой жизни. Малыши спали на руках у матерей, супруги-старички, понурив головы, смотрели на огонь костра, молодежь тихо перешептывалась: ни визга девчонок, ни мужских грубоватых анекдотов. Даже Денеш помалкивал.
Было очень тихо, над головами небо — без звезд. Мне припомнилась одна старинная песня, ее иногда напевала мама: «Покинул край родимый…»[9]
Но сейчас ни мне, ни кому другому и в голову не пришло бы запеть, даже потихоньку, себе под нос. Странное, гнетущее состояние. Но вот кто-то встал и подал сигнал отправляться дальше. Потушили костер, все стали собираться. Я подошел к Денешу и попросил его присмотреть за Йошкой, но не так, как до сих пор, а по-честному и благородному. Я бы сам помог ему, но мне ведь нужно возвращаться.
Денеш растроганно обнял меня, похлопал по плечу и пообещал сделать все. Но я хоть и знал, что обещание его вполне искреннее, все равно не очень верил в него. Поэтому у меня сердце заныло, когда я простился с Йошкой и они двинулись снова в путь. Маленькую тележку они бросили: Йошка божился, что теперь-то уж, отдохнув, он и сам одолеет дорогу пешком. Некоторое время я еще видел их, но вскоре они потонули во мгле, и последний звук их голосов растворился в ночи. Это был голос Йошки, крикнувшего мне напоследок:
— Прощай, Андриш…
Но вот я повернулся и зашагал — в свою сторону, на Будапешт. Почти целый день ушел у меня на это. Вернулся домой по уши в грязи, измученный, как пес.
— Завтра едем, — сказал я маме. — Через границу пройдем запросто. Опасности никакой. Собирайтесь! — и лег спать.
Но на другой день мы еще не поехали.
— Нельзя же все так вот бросить, — сказала мама. — Да и ехать мы не можем с пустыми руками, как нищие. Кое-что нужно продать, остальное — как следует упаковать.
Тщетно я доказывал ей, что это не путешествие в вагоне первого класса и что, мол, я видел ребят с тремя яблоками и куском хлеба в кармане. Она отмахивалась и говорила: сама знаю, не маленькая. Прежде она со всеми соглашалась, а теперь вдруг с невиданной решительностью принялась продавать все ценное. Может, это был только способ подольше оттянуть отъезд, но она стояла на своем.
— Не согласна я, — говорила мать, — ни за что ни про что размотать добро, что целую жизнь своим горбом наживала.
Девчонки ссорились с ней, торопили. Я тоже уже начинал нервничать: меня мучила совесть из-за Йошки, которого я бросил одного там, на чужбине.
«Помочь надо ему, — думал я, — может, ему сейчас очень трудно».
Но все было напрасно: мама никак не могла собраться. Проходили дни, недели. Уже весь дом знал о наших сборах; одни поглядывали на нас сочувственно, другие косились. Хотя, может, это я сам вбил себе в голову, потому что мне было как-то очень уж стыдно людей. Однажды я повстречал на лестнице Жужу Ола и на этот раз сам поспешил отвести взгляд в сторону — она, наверное, тоже слышала и теперь думает обо мне: бежишь, «национальный герой»! В конце концов я совсем перестал выходить из квартиры, бездельничал, валялся на диване. У меня было одно желание: поспать. Когда спишь, все хорошо. А проснулся — нервы, кажется, вот-вот лопнут от напряжения. В середине декабря мы все же двинулись.
Надо сказать, что это, второе, путешествие было еще труднее первого. В дороге после всех треволнений заболела мама. Пришлось остановиться в городе Дьёре, три дня ждать, пока она поправится. Но и после этих трех дней вид у нее был такой, что жалко было смотреть. Руки дрожат, на щеке нервный тик, исхудала — одним словом, едва на ногах держится. Проводника мы нанимать не стали: я сам хорошо помнил дорогу. Но зря мы пробирались через лес по горам и долам — в конце пришлось нам рысью бежать обратно. Потому что у речки я заметил пограничный патруль.
Дул ледяной ветер. К тому времени уже ударили морозы. Мама спотыкалась, падала, а под конец опустилась на землю и сказала, что не сделает больше ни шагу. Когда же она снова согласилась идти, мы заблудились и чуть не угодили в руки солдат.
Страшная это была ночь. В отчаянии искал я какую-нибудь заброшенную, но верную тропу к границе и ругал себя, что сбился с пути. А в общем, я понял: обстановка сильно изменилась.
Перед рассветом мы сделали последнюю попытку. Промерзшие до костей, измученные вконец, двинулись мы по новой тропе. Маму почти без сознания перетащили мы через ручей, и тут, когда было уже рукой подать до цели, нас остановили пограничники.
Ответ за все я взял на себя, сказал, что это я уговорил семью бежать за границу. Их усадили в машину и отправили назад, а мне дали пару затрещин и посадили под стражу. С недельку продержали в КПЗ на границе, потом отослали в Будапешт.
Вот как все это было. Думал: не переживу позора. Домой плелся — не смотрел ни направо, ни налево. Мимо табачного киоска и бакалейной лавки тетушки Котас я пулей промчался, даже глаза закрыл, чтобы случайно не увидеть кого-нибудь из знакомых. Дома забился как суслик в нору и дня два даже в коридор носа не высовывал.
Спал, валялся в постели, снова спал. Дверь своей комнаты не отворял. Иногда в полусне сквозь тонкую стенку слышал, как на галерее беседуют тетушка Луци с торговкой из табачного киоска, с которой они уже успели подружиться. Иногда приходила мама, пыталась меня разбудить, но я просил оставить меня в покое: кажется, я заболел.
В конце недели я все же поднялся. Выбрался на кухню, сел на табуретку и, к своему удивлению, отметил, что мама как ни в чем не бывало хлопочет, занятая своими делами.
И девчонки ведут себя так, словно ничего не случилось и мы никуда и не уезжали.
В этот день я рискнул выйти на улицу и убедился, что ни в нашем доме, ни по соседству никому до нас и дела нет. Может, и не знают о наших похождениях, а если и знали, то всё давно забыли. Не сговариваясь, мы и у себя дома не заводили никогда об этом разговора, будто никуда и не двигались с места.
Сидеть дома было невмоготу, и я отправился побродить по улицам.
Страсти поулеглись, все меньше людей бродило без дела, и во всем чувствовалось больше порядка. Заработали заводы, учреждения, начали торговать магазины.
И в один прекрасный день я почувствовал, что бездельничать больше не могу. Пошел к себе в цех. Уже близко был от завода. Но возле мастерской сапожника Дюриша остановился, решил сначала осмотреться. Дюриш увидел меня в окно, зазвал к себе, стал расспрашивать. Он говорил так, словно я уже давно снова работал и выскочил из мастерской на улицу всего на несколько минут. Здесь, на окраине, приятно пахло деревней, вдоль грунтовой дороги стояли маленькие домишки, росли деревья. Словно город был где-то далеко-далеко отсюда и здесь всегда царил мир и покой.
Сапожник чинил старый ботинок, а из кухни в его мастерскую тянуло вкусным картофельным паприкашем. Это тетушка Дюриш стряпала обед. А мы с ее мужем беседовали: вот уже скоро и снег выпадет — вон какие тучи нависли, и туман стоит, и как хорошо, что нет морозов, не вымерзнут озимые. И ни одним словом о том, что было.
Сапожник, видно, намеренно избегал этой темы, но он и не догадывался, как хорошо он поступает. Работал он быстро. Закончив, поднял ботинок, показал с гордостью:
— Будет как новенький!
А меня эти его слова в сердце кольнули, как укор: ведь я-то все еще нигде не работаю!
Еще ниже опустился к земле туман, и полдень уж отзвонили на колокольнях, а в воздухе закружились первые снежинки, когда я наконец набрался смелости заглянуть на свой заводской двор, погладить лохматую шею Мохнача. Пес сразу же признал меня и стал тереться о мое колено, как старый приятель.