Шел и шарил, отыскивая дверь. Но двери не оказывалось. Стена же была совсем голая, гладкая. Шансов на то, что ему удастся благополучно выбраться из этой западни, становилось все меньше.
Вдруг он взвизгнул и шарахнулся в сторону. Колени стали как студень, и он невольно растопырил руки, ища за что бы ухватиться, поймал край низкого стола или чего-то в этом роде и застыл, прислонившись к нему спиною, таращась во мрак. Зубы лязгали от страху, и он не смел перевести дух.
Его что-то ударило по щеке.
Тоесть не то, что ударило; скорее же мягко, нежно, почти ласково погладило; чья-то рука. И хотя прикосновение ее было мимолетно, щека его все еще была в холодном поту, так противно-нежива была эта рука. И салилась.
Он взвизгнул… Колени стали, как студень. Зубы ласкали от страху. Чья-то рука смазала его по щеке.
Всюду натыкался он на жирную липкость в этой яме. И всюду тот же наводящий жуть запах.
Таращась в темноту неподвижными глазами, он вдруг различил прямо перед собою руку. Ту кисть руки, которая смазала его по щеке. Она болталась в воздухе на уровне его глаз, на расстоянии какого-нибудь фута. Но в помещении было так темно, что он лишь постепенно разглядел ее очертания. Она беспомощно свисала всеми своими пятью пальцами и слегка раскачивалась еще после ласкового шлепка по его щеке. Почти выкатив глаза из орбит, он различил, что кисть переходит в запястье и в руку — голую, круглую руку, линии которой он мог проследить до сгиба локтя; дальнейшее пропадало во мраке.
Боже мой, что же это такое?!
И тут, стало быть, лежит кто-то, лежит на полке, свесив руку вниз?.. О, господи боже, господи боженька…
Он был так перепуган, что отрекся от сатаны со всеми присными, к которым вообще привык прибегать, и начал взывать к божеству… В самом деле, положение становилось безвыходным, он чувствовал себя таким жалким, ничтожным. Эта сальная рука, болтавшаяся перед ним, выбила из-под него последние подпорки; он был готов скапутиться, рухнуть наземь.
Медленно, медленно начал он бочком продвигаться вдоль стола, или подставки, к которой прислонился было. Но не отрывал глаз от того места, где болталась рука… И вдруг его осенила догадка. Да, да, без сомнения, он отгадал в чем дело. Запах, фигуры на полках, одеяния на стене, но главное, главное — запах, это противное неопределенное попахивание — все вместе не оставляло сомнений: он попал в покойницкую.
Эта догадка сильно ободрила его.
У него прямо гора с плеч свалилась. Кто умер — тот умер, не правда ли? Имея дело с мертвецами, знаешь, чего ждать. Они не кусаются.
И ему опять удалось утвердиться на ногах, раз он как будто уяснил себе положение. Да и запах уж не так мешал ему, когда он понял — откуда и чем пахнет.
Он не стал глубже вдумываться в обстоятельства. Иначе многое сказало бы ему, что его догадка вздор, что это помещение не может быть покойницкой. Но он не вдумывался по причинам весьма основательным, — слишком он был разбит, чтобы годиться на что-нибудь, кроме цепляния за самые примитивные догадки.
Тут произошло начало конца.
Что-то в столе или в той подставке, вдоль которой он двигался, держась за нее, вдруг поддалось под его рукою, словно нажатая пружина, но он не обратил на это внимания и уже продвинулся на несколько шагов дальше, как тихий звук за его спиной заставил его ноги врости в пол.
Звук слабый вначале, все усиливался. Похоже было, что кто-то завел часы. Слышалось хриплое тиканье, сердитое урчание, становившееся все громче и громче, как будто часы собирались с силами пробить, но затем маятник сбился с такта, что-то в механизме захромало, заскрежетало, зашипело… крякнуло и бессмысленно закрутилось, зажужжало, как если бы в часах лопнула пружина. Одновременно где-то рядом бухнуло что-то тяжелое — словно упало, ударившись о твердое.
Секунды на три все стихло, и — снова началось сначала: хриплое, сердитое тиканье, урчанье, все громче и сильнее… роковое крякание, жужжание… бух!.. конец!
Так повторилось три раза подряд и началось в четвертый прежде, нежели человек пришел в себя. Его гипотеза о покойницкой была разрушена, ибо тут несомненно действовал какой-то механизм, вдобавок испорченный. Но не все же здесь было механическое… и когда эта мысль пришла ему в голову, сердце перескочило ему в глотку и так заколотилось, что у него в ушах зашумело. Он стоял, трясясь всем телом, и всеми десятью пальцами отмахивался от звука, который различал сквозь хрип механизма.
Это была то повышавшаяся, то понижавшаяся гамма мучительных стонов и вздохов, и какой-то шорох, как будто кто-то пытался встать, но постоянно падал опять, когда часы останавливались. Человек, стало быть, был здесь не один; рядом с ним впотьмах был еще кто-то и мучился… А часы…
Смутные, отрывочные воспоминания о разных пытках и прочих ужасах, о которых он учил в школе, пробегали по развалинам его мозговых клеточек, и он уже разинул рот, чтобы отчаянно, во все горло, заорать, как вдруг сделал открытие, заставившее ого разом сомкнуть челюсти.
Смутные воспоминания о разных пытках пробегали по развалинам его мозговых клеточек…
Он нащупал внизу, за подкладкой куртки, свой электрический фонарик, который считал было потерянным вместе со всем остальным своим богатством; фонарик провалился в дыру в кармане.
Возможность увидеть проблеск света в этой ужасающей тьме еще раз немножко подкрахмалила его. С трудом выудил он фонарик и нажал кнопку. Белый конусообразный сноп ослепительных лучей прорезал мрак…
И он взвыл. Последние остатки рассудка растворились в хаосе страха, ужаса, изумления, непонимания. Он выл, на подобие пароходной сирены, иногда давился своим воем и испускал жалостное мяуканье, пока внутренности его не приходили опять в порядок. Тогда он снова завывал.
Сноп света вызвал из мрака ужасающее видение: крупное лицо, белое, как мел, с резкими грубыми чертами и с всклокоченною седою бородою, скрежетавшее зубами и стонавшее не по-человечески; грузное тело в грязной, расстегнутой рубахе, обнажавшей безобразно волосатую грудь; жилистые ноги в рваных брюках. Распростертое на низеньком деревянном ложе, тело как будто пыталось подняться на локтях, прислушиваясь к неумолчному, хромающему тиканью часов. Отвратительное лицо передергивалось от боли, белки глаз закатывались, в глотке хрипело… и туловище тяжело, медленно, приподымалось… Вот оно почти в сидячем положении…
Электрический фонарик выпал из руки жалобно воющей оболочки человеческой, пригвожденной к месту и не спускавшей помертвелых, вытаращенных глаз с ужасного видения.
Фонарик, упав, загас, и в тот же момент помещение наполнилось шумом бешено закружившихся колес часового механизма, а с ложа послышался тяжелый вздох и глухой стук падения.
Человек повалился на что-то — ему было все равно на что — и вопил, вопил неистово.
Кто-то откуда-то пробежал, где-то громко застучали в дверь. Раздались голоса… Вскоре в самом дальнем углу комнаты показался свет, пробивавшийся снаружи сквозь щели в двери и обрисовавший ее контуры. Голоса приблизились. Кто-то что-то громко доказывал, кто-то бормотал протестующе, а пронзительный бабий голос просто тараторил. Вот они у самой двери.
— Теперь, может, сами послушаете, а? — проговорил громкий голос с полицейской самоуверенностью. Шум именно отсюда.
—
Aber was ist das?[94]
—
взвизгнул женский голос. — Ведь в этот сарайчик только один…
wie heist es?…[95] один хлам!..
Дверь распахнулась. На пороге стояли: полицейский, высоко подымая свой фонарь, старый бородатый еврей в одной сорочке под халатом, и нестарая. толстая женщина в фантастическом неглижэ. Она завизжала, увидав по-идиотски воющего субъекта, метнувшегося было к ним, но упавшего опять и бессмысленно обводившего глазами помещение, теперь освещенное, пока они не наткнулись на стоявшую в углу вывеску. Огромные ярко-красные буквы на зеленом поле гласили: