— А это обязательно было? У тебя других тем совсем нет?
— А если нет? — я спросила негромко и задумчиво.
Удивила, пожалуй, даже себя.
И другое, продолжая язвить, сказать я собиралась, но вырвалась… правда.
Та, что тоже непонятная и плохо объяснимая кому-то со стороны. Я могла говорить на другие темы. Я читала не только учебники. Я, в конце концов, удивила знанием старославянского языка одного из пациентов, что общаться с нами, студентами, изначально не хотел и что мешок конфет мне на прощание дал.
Но… если все дороги ведут в Рим, то все наши разговоры с мамой, Женькой, Ивницкой или Глебом так или иначе катятся к медицине.
Это часть нас.
Я привыкла с детства, что медицина — это что-то неделимое и близкое, то, что всегда рядом со мной и обсуждаемое. Я решила для себя с того же детства, что выйду замуж только за врача или того, у кого такая же сволочная работа с людьми. Я почти завидовала Еньке, встретившей Жеку, половина клиентов которого были ещё и её, и на кухне по вечерам они припоминали и говорили то про Петрова, то про Иванова.
Они, находясь на одной волне и варясь в одном котле человеческой глупости, боли и грязи, понимали друг друга.
А мы с Гариным?
Мне было не объяснить ему, что нет у меня ничего, кроме злости, к людям, которые в рабочие часы поликлиники топают в приемный покой, потому что там сделают все оптом и примут без очереди.
Или чем так ценно сдать экзамен по психиатрии самому Богатыреву на целую пятерку. Он не мог осознать всю важность в отличие от Польки, Артёма или… Измайлова.
Глеб, приехавший и ждавший нас после последнего экзамена этой летней сессии в холле, был первым, кого, выйдя из аудитории с зачеткой, я увидела и кому, не веря ещё до конца сама, сказала эту новость.
И его удивление стоило многого.
И настоящей ведьмой, когда я повисла на шее от избытка эмоций, меня назвали.
И это Измайлов, улавливая несказанное вслух и понимая, мог сесть рядом и ехидно сказать, что люди — твари… божьи.
Сава же…
Он слушал, но рассказать абсолютно всё и со всеми эмоциями я ему всё одно не могла. Он не понимал, как и я не понимала всю гениальность заковыристого договора, который он составил и которым так гордился.
— Ты меня любишь, Алина?
Наверное, полноценная ссора должна была выглядеть как-то иначе. И сказать друг другу нам следовало гораздо больше.
Мы же вот больше смотрели.
Только от его вопроса, который давно ждала и всё равно не ожидала услышать сейчас, я вздрогнула.
— Мы слишком разные, Сав.
Я на прошлой неделе, на скорой, бабку, хлопнувшуюся от жары на улице и обгадившуюся, в сознание приводила, и на каталку, стараясь не морщиться от амбре, мы затаскивали её всей бригадой. И у её сына-алкаша, что прознал и прибежал, я бабкину сумку с полученной пенсией отнимала и стащить не давала.
Гарин на прошлой неделе, составляя компанию высокому начальству и даже паре министров, летал в Пекин, где выгодного поставщика «Юнионмаш» нашёл. И ряд ещё каких-то договоров, о которых не рассказывается, они там подписали.
— Ты меня не любишь, — головой, криво усмехнувшись, Гарин повел неопределенно.
— Я… не знаю.
Неправильный ответ, пусть и честный.
Деструктивный.
Я сама разрушала собственную жизнь. Окончательно увязнув в лабиринте сомнений и метаний, в непонимании себя, в придуманных мной же сложностях, я, кажется, решила просто снести на хрен этот лабиринт.
По крайней мере, так на следующий день объявила мне Ивницкая.
Она заявила с бравадой, что, может, и к лучшему предложение Гарина пожить раздельно и подумать. Правильное решение, разумная идея. Его отстранено-холодные слова о том, что для себя он всё давно решил и понял.
А я, а мне… мне нужно время, которое он благородно дал.
Ушёл.
Оставил во враз ставшей пустой и оглушительно-тихой квартире, из которой, выдержав только ночь и пару часов, я к Польке сбежала. Пересказала вечер в ресторане и речь Савы, что и теперь отдавалась в ушах ледяным звоном и эхом.
— Поль, я столько наворотила, я такая дура.
— Ну… — Ивницкая, тяжело вздохнув, бокал с вином под нос сунула и с ногами, обнимая, рядом на диван забралась, — а когда мы были умными?
— А самое поразительное, что он меня защищал, — я, отстукивая зубами по стеклу, проговорила жалко и нос утерла. — Мы когда за стол вернулись, эта Танюша стала возмущаться, что у меня ноль воспитания и приличия в минусе. И вообще ужас… Гарин же, главное, с такой непробиваемо-невозмутимой рожей сообщил, что ужасно — это дома головы варить и то, если тебя поймали и доказали на десяточку строгача. В иных же случаях ещё не ужасно.
— Логично…
— Понимаешь, он ёрничал так, будто сам не отчитывал меня десять минут назад на улице за такие шуточки…
— Понимаю, Калинина, что ты реально у меня дуристая, — в лоб мне дали от большой любви и заботы. — Ты где такого мужика ещё найдешь, а?
— Нигде, — я, отставляя бокал на пол и уползая под плед с головой, пробубнила сердито. — Хватит, наискалась. На хрен мужиков.
И Измайлова, и Гарина.
На хрен были и метания, от которых чувствовала я себя… измочаленной и потрепанной. Вот примерно как несчастная жёлтая курица, которую Арчи, самозабвенно и грозно рыча, по всей квартире таскал, не отдавал Ивницкой.
— Я устала, Поль, — честное и откровенное я выдала из глубин пледа. — Я устала, что до сих пор ищу в каждом слове и взгляде Глеба смысл. Я устала от вины перед Гариным, с которым сплю, но которому не могу без сомнений сказать, что люблю. Я… если я не могу выбрать одного, то на хрен пусть идут оба. Хотя они и так ушли…
А я опять сбежала, улетела, сдав последний в жизни зачёт по практике, сначала в Красноярск, который посмотреть, прежде чем принять окончательное решение и начать собирать вещи, Женька попросила.
Я гуляла с ней и мартышками.
Там.
И под Питером, на даче Аурелии Романовны, где до конца лета мы все прожили.
Я бегала за Лёшкой, который, научившись ходить, сидеть больше не хотел ни минуты. И по всему саду под довольный визг мы его ловили. Мы носились на берег Финского залива, петляя между соснами и утопая в песке, с Енькой купаться.
Наперегонки.
С громким смехом, брызгами и визгами, как в детстве.
Там, среди сосен и тонких лучей солнца, я отпустила мысли и про Измайлова, и про Гарина, не искала больше ответа в себе. Я не писала никому из них, не звонила, не перечитывала сообщения, не листала фотографии, которых набралось так много.
Я… не скучала.
Почти.
В тот август я только варила под руководством Аурелии Романовны и её компаньонки варенье из собранной черники, ввязывалась в перестрелки водяными пистолетами с мартышками и Жекой. Мы гуляли по улицам Выборга, куда в один из выходных Адмирал всем табором махнуть предложил.
Я, ощущая сотню осколков вместо души и сердца, склеивала себя заново.
Я почти нашла ту точку опоры и равновесия, которая за душевный покой отвечает. Я почти склеила и решила, что одной мне хорошо, что нет у меня уже ни к кому никаких чувств, что я не скучаю и не вспоминаю.
А даже если ночью что-то снится, то это просто сны.
Я поверила в это, убедила себя.
Почти.
Вся моя уверенность, которую я прилежно собирала весь август, выстраивала так усердно из разноцветных кубиков, как крепости и гаражи Лешик, разлетелась враз и вдребезги, куда-то делась.
Ничего не прошло.
Два слово, одна частица.
Они стучали насмешкой в висках пятнадцатого сентября, припоминали моё извечно-треклятое «почти», когда гинекология в очередной раз шла и на очередные же операции мы посланы были. Нас отправили на пятый этаж, где целое операционное отделение находилось.
Оно было моим любимым местом в областной больнице.
Оно было особенным местом.
Требовалось, заходя в него, переодеваться ещё раз в их костюмы, убирать волосы и завязывать бахилы, а после, поправляя на носу маску, идти по длинному-длинному кафельному и широкому коридору.