Точно случайностью.
— Полиночка, — Егор, распахивая перед Ивницкой дверь и пропуская её первой, в максимально гаденькой улыбке расплывается, бросает ехидный взгляд на меня, — а я с удовольствием послушаю эту занимательную историю.
— Думаешь? — Полька хмыкает с сомнением.
Говорит что-то ещё, но уже из коридора и неразборчиво.
И дверь, окончательно отсекая их голоса и оставляя нас с Гариным наедине, закрывается. Дается ещё минута или две, чтобы вдохнуть и выдохнуть. Посмотреть на жениха, который строгим и собранно-сосредоточенным выглядит.
Он стоит по ту сторону дивана от меня.
Тоже смотрит.
А я, двигаясь против часовой стрелки, иду к нему, спрашиваю, касаясь и ведя кончиками пальцев по спиральной спинке:
— А что, если бы мы тогда не встретились, не столкнулись? Ничего бы и не было?
— Наверное, — плечами Гарин пожимает как-то вот равнодушно, отступает на пару шагов, и неспешный узор вокруг дивана мы рисуем. — Или нет. Думаю, где-то и когда-то мы бы всё равно встретились. Есть ведь Васька.
— Женька.
— Чья-то свадьба.
— Или ребёнок, — я соглашаюсь, когда полный круг мы заканчиваем и друг на против друга по разные стороны опять замираем. — Почему ты меня не нашёл?
Нечестный вопрос.
Опасный.
Я ведь тоже могла его найти, написать и позвонить, только вот не стала. И он не стал, не обязан был, а потому ни разу я у него это и не спрашивала. Не была уверена, что ответ услышать готова.
И права не имела.
Сейчас тоже, но…
— Я тебя видел, — Гарин, наклоняя голову и рассматривая, отвечает не сразу и взвешивая слова, что тяжёлыми кажутся.
И наступает, догоняя, теперь он.
А я отступаю.
— В январе, — уточняет он с усмешкой, от которой почему-то больно. — Сначала же… знаешь, не каждый день вот так просыпаешься один и узнаешь, что, действительно, оставляют без рыданий и претензий, даже не прощаются. Я разозлился. Ты… хорошо щелкнула по носу, пусть и сама, кажется, этого не поняла. Потом я обрадовался. Или думал, что радуюсь, потому что после снова злился.
— Я, наверное, тоже, — я говорю задумчиво, скорее себе, чем ему, я заглядываю… в себя. — И злилась, и обижалась, и надеялась, что появишься. И радовалась, что ты всё-таки не появляешься, потому что тогда бы… всё стало ещё сложнее. Наверное. Мне казалось. Тогда же и так… Я выживала в ту осень, Гарин.
— А зимой уже жила. Ты в тот день смеялась, — улыбка у него выходит странной, такой, что взгляд, не выдерживая, я отвожу.
Не иду больше.
Пусть он и приближается.
— Мы в пробке стояли, на Мира. Вы в среднем ряду, я — в правом. Ты не видела, но зато я… достаточно увидел.
— Мы до магазина бегали, — я вспоминаю растерянно.
И много времени, чтоб это вспомнить, не надо. В тот день, в старый Новый год, на дороге был жу-у-уткий проба-а-арь, как орала Ивницкая. Умудрялась вставлять ещё между каждым слогом по одному ругательству.
И за рулём была она.
А вот мы с Измайловым…
…мы вчетвером тогда ехали с педиатрии, которую благополучно сдали, тут же счастливо забыли и больше всего на свете хотели уже даже не есть, а дико жрать. И настроение, что не портилось даже мыслью о женитьбе некоторых, было отличным.
Просто развеселым.
Настолько, что и проба-а-арь, в который внезапно встали на пару часов, его не испортил. Прибавилась только громкость музыки, подпевалось и разговаривалось, перебивая друг друга, криками и смехом. А после решилось, что за «хавчиком» до ближайшей «едальни» будет быстрее сбегать так.
— Полька с Тёмой остались, — я говорю, повторяю потерянно. — А мы с Измайловым пошли до магазина. И за шавермой.
— Вы хорошо смотрелись, — это мне сообщают сухо, догоняют, так что носки нашей обуви сталкиваются.
И я смотрю на них.
Мы хорошо смотрелись?
Нет.
Не знаю.
Может быть.
Мы, так забыто, но привычно пререкаясь, смеялись и неслись скачущими зайцами между машинами. И за руку в какой-то момент, ускоряя и задавая направление, Измайлов меня поймал, ухватил, чтобы до самого магазина не отпускать.
— И ты… — я, понимая, чем закончится рассказ, говорю механически.
Не спорю про Глеба.
Какая разница, как с Измайловым мы когда-то смотрелись. Или смотримся. Теперь это не имеет никакого значения, неважно.
— И я решил, что у тебя всё прекрасно и без меня, — Гарин сворачивает, обрубает чужим холодным голосом.
А я решаюсь.
Поднимаю голову, дабы в его глаза провалиться и разбиться. Ухватиться слепо за руку, за шею, которая крепкая и надёжная. И на носочки, покачиваясь и врезаясь, отчаянно мотая головой, я поднимаюсь.
Касаюсь губами уха, чтоб в пугающей меня самой правде сознаться:
— Ты ошибся.
* * *
Это было странно.
Непривычно-необычно.
Отношения с Гариным, что без договора, но вот с обязательствами, в которые поверить поначалу никак не получалось. Не воспринималось, что у нас, в самом деле, может быть что-то серьёзное и в то же время обыкновенно-человеческое.
И то, что мы встречаемся, а не просто спим, я осознала только к апрелю, к его середине, когда за платьем в шкаф полезла и на пару плечиков с рубашками и мужскими костюмами наткнулась. Удивилась ещё, что Жека, страдавший при появлении пиджака и признававший исключительно джинсы, такое вдруг носить стал.
И вообще, вещи свои в нашей Энской квартире оставил.
Озарение, что это одежда Гарина, на меня снисходило медленно. Доходило, как до жирафа, а потому постоять и потупить я успела, провела пальцами по рукаву пиджака и едва ощутимый запах такого знакомого парфюма уловила.
Этот парфюм, в неприметном прозрачном флаконе, я крутила в руках и нюхала в квартире Гарина, куда в один из вечеров, объявляя, что до первой городской утром от него будет ближе, меня привезли.
Провели экскурсию.
И связку ключей в один из дней мне незаметно и естественно вручили. Вот только вспомнить, когда именно случился этот знаменательный, по ехидству Ивницкой, момент, я так и не могла.
В мою память гораздо лучше врезалась наша поездка в Аверинск, где с Жекой, двумя мартышками и нашими кошарами я Гарина знакомила. Уверяла под злорадство Князева, что погрызенный Рыжим кроссовок есть проявление сильнейшей любви.
Я наблюдала вместе с Енькой из-за шторы, как огород под грядки Жека с Савелием Игнатьевичем перекапывали.
Таскали в баню дрова.
И с Юлькой-Анькой, которые отказались сидеть дома и носились за ними помогающими хвостиками, они возились. Объяснял, как складывать поленницу, Гарин, что терпением и вообще подобными умениями удивлял.
— Пять лет назад я бы не поверила, что… — моя сестра, перехватывая нацелившегося на фикус Рыжего, выдохнула… звеняще-глухо, — … что жизнь наладиться может. И мы будем не одни. Что не всё самим делать.
— Ну, представить Гарина с лопатой наперевес я и три месяца назад ещё не могла, да и с детьми рядом тоже, — я хмыкнула едко, но Женьку обняла крепко.
Уткнулась носом в её плечо.
А меня, как и в детстве, по голове погладили, поняли без слов:
— Он хороший.
— А я нет, — я протянула жалобно. — Я… Измайлова забыть не могу.
Опустить.
Я не могла не ждать наших дружеских встреч, редких звонков, частых сообщений, от которых радость разноцветным фейерверком внутри каждый раз вспыхивала. И с улыбкой идиотской после я ещё пару дней ходила.
— Или цепляешься за него по привычке?
Женькин вопрос, такой простой и сложный, такой внезапный, ошеломил.
Он ударил.
Повернул-развернул вдруг на сто восемьдесят градусов, заставляя задуматься и честный ответ искать. Не находить его…
Ибо как понять, где привычка, а где чувства? Как их различить?
Я вот не знала.
А Енька, подумав и убедив, что писателем ей не быть, гениальное сравнение выдала:
— Как-как, как с сахаром в чае. Если его убрать, то первую неделю страдаешь и каждый раз думаешь, что эту бурду пить нереально, потом ничего, привыкаешь. А через месяц уже, наоборот, кажется, что сладкий чай — это несусветная гадость. С шоколадом это не работает, поэтому сладкий чай — это привычка, а шоколад я люблю. Нежно. И трепетно.