И взглядами там, в зазеркалье, мы снова сталкиваемся.
— Не волнуйся.
— Я пытаюсь.
— А я тоже, — она улыбается внезапно отчаянно, заявляет непривычно дрогнувшим голосом. — Не могу осознать, что ты скоро станешь Алиной Гариной.
Не согласовывается и не склеивается.
Алина Гарина звучит фальшиво и неправильно.
Мы понимаем это обе, и пару шагов назад Ивницкая делает осторожно, отступает к самым дверям, почти уходит, чтобы в последнюю секунду всё же задержаться.
Обернуться и через плечо едва слышно сказать:
— А, знаешь, я привыкла за эти годы звать тебя Измайловой…
* * *
Первые серьёзные и «медицинские» экзамены нас ждали только на втором курсе зимой. Мы сдавали анатомию и гистологию. И если первая была вымучена на трояк, то вторую я пошла пересдавать.
Опять же с Измайловым.
Меня ласково послали учить ещё на стёклах, его — на теории.
Пересдача эта в моей жизни была не первой.
Крещение ими я получила ещё на химии, которую сдала со второй попытки, но вот гистология запомнилась больше. Химия же, как и весь первый курс, переживалась и пересдавалась в каком-то тумане, диком страхе отчисления и состоянии замученной белочки, которая всё бежит и бежит по своему колесу.
Ко второму же курсу страх вылететь слегка поутих.
А потому, стоя в коридоре и ожидая второго раунда экзекуции, мы делились неудачным опытом самого экзамена, преподами и учёбой в целом. Она протекала у нас всех с переменным успехом, челночным бегом между разбросанными по городу корпусами, ставшим привычным недосыпом и начавшейся в четвертом семестре топкой[1].
— Слушай, Алин, а правда, что у вас староста на топке в обморок грохнулась? — насмешливый вопрос прилетел от Лёхи из двести пятнадцатой.
Мы с ним виделись часто.
И общались, как старые и хорошие знакомые.
Впрочем, знакомых, тусуясь по пересдачам тестов, контролей, зачётов, билетов, устных ответов и прочего-прочего, ко второму курсу у меня вообще набралось много. Половина из них, правда, зналась только в лицо, но это никогда не мешало искренне обрадоваться встрече и новостями-сплетнями обменяться.
Или помочь друг другу, если надо.
— Самая что ни на есть правда, Алексей Борисович, — я отозвалась ещё более насмешливо и ядовито, указала на стоящего справа от меня Измайлова. — У него вон спроси. Глеб Александрович у нас её мужественно и героически поймал.
И этим меня бесил.
Можно было и не ловить.
Чего бояться сотряса, когда мозгов нет. У Катьки же их не было, по крайней мере, мы с Ивницкой такого мнения придерживались и менять его отказывались. Да и… даже сотряси она чего, то не велика беда.
О да, Катька — когда больше, когда меньше — нас, токсичных и злых, раздражала.
Она была милой и заботливой до приторности.
Именовала всех зайками и котиками, позитивно уверяла, что все преподы тоже зайки и котики, и кидалась обиженно их защищать, если возражения кто имел. Мыслила, попутно неся эту мысль в массы, она также позитивно, а потому эту позитивность время от времени ей хотелось куда-нибудь засунуть.
Ещё она ныла из-за необходимости проставлять зачёты, звонила преподам исключительно после пинка всей группы, и… много чего «ещё» у нашей старосты было, но больше всего — я готова признать — меня раздражало её внимание к Измайлову.
Он ей нравился.
Мы с Ивницкой были уверены на все сто и бились об заклад.
— Так чего было-то? — Лёха, поглядывая на закрытую дверь аудитории, продолжения нетерпеливо потребовал.
Первых пятнадцать человек уже запустили.
И Измайлова, подгоняя с рассказом, я под рёбра ткнула.
— Голова покойника, — Глеб хмыкнул пренебрежительно.
А я презрительно и выразительно фыркнула.
Как и тогда.
— Мы шить пошли, но Горынычу нога не понравилась. Сказал поглядеть, чего в тазах ещё есть. А там башка лежала, Артём её и достал.
Двумя ручками, победно и гордо.
Присвистнул, призывая остальных тоже поглазеть. Раньше одни головы, не считая музея, нам не попадались, и в руки их не давали. К тому же, всё, что в музее и на нормальной анатомии, пережило столько студентов, формалина и времени, что на труп походило весьма и весьма условно.
Тут же было натуральней.
Так, что Катька впечатлилась по полной и почти до пола.
— А она рядом стояла и вдруг глаза начала закатывать. Пришлось ловить.
— Прижимать к груди и сердцу, — я пропела ехидно.
Проигнорировала косой и острый взгляд.
И да-да, я повторялась и повторяться ещё не раз собиралась, ибо… нечего всяких ловить! Эти всякие потом на физкультуре, в раздевалке, в красках пересказывали и смущенно хихикали, как от бетонного пола Глеб её спасал.
Не дал головушку разбить.
И вообще…
Катька вздыхала взволнованно и томно, хлопала накладными, коровьими, ресницами, чтоб неожиданно сильным рукам Измайлова и быстроте его реакции восторженно подивиться. И что зря я его моделькой и Кеном называю, мне с укоризной сказали.
— Не волнуйся, — Глеб улыбнулся мне убийственно и нежно. — Будешь падать ты, отойду в сторону и мешать не стану.
— Даже не сомневаюсь, — его улыбку я скопировала.
Прикусила язык, дабы — «Куда нам, убогим, до Катьки» — не добавить. Не при Лёхе такое было говорить, да и Измайловское самодовольное: «Ревнуешь?» я вновь услышать не хотела. Что ему отвечать на это я, теряясь, не знала.
Впрочем, в тот день коронный ответ на провокационный вопрос я получила и следующие пару лет без зазрения совести им пользовалась. Этот вопрос и моментальный ответ на него у нас вообще стали зеркальными.
Только кто спрашивает, а кто отвечает менялось и чередовалось…
Тогда же Лёха, обняв меня и пожелав удачи, ушёл первым.
А мы остались ждать ещё, стояли в забитом студентами коридоре и… с ума сходили, потому что ожидание было и есть самой мерзкой частью любого экзамена. Когда заходишь и получаешь билет, то бояться уже не получается, поздно и некогда.
Нет времени на страх и панику.
А вот перед дверью…
В коридоре, в котором кто-то обязательно и громко, называя что-то впервые слышимое, повторяет. Ты же этого не знаешь, как не знаешь и ещё десяток-другой из двухсот вопросов к экзамену, а потому паника подкрадывается и сковывает. Она сворачивается ледяным булыжником в желудке.
И ноги холодеют.
И может быть, от этой паники и ожидания Измайлов выговорил колючим и морозным, как февральский ветер за окном, голосом:
— Какие у вас тёплые отношения с Филатовым. Только поцеловаться забыли.
— Ревнуешь?
Взять и промолчать было нельзя, а потому и вопрос, и самодовольство напополам с ехидством я ему вернула обратно.
Приподняла картинно брови.
— Было бы кого, было бы к кому, — он хмыкнул надменно.
Смерил, тоже задрав бровь, уничтожительным взглядом. И тонна скепсиса в уголках искривленных губ у Измайлова уместилась.
А я, не найдя достойного ответа, только фыркнула и в аудиторию улизнула. Лучше… лучше было вытягивать конверт со стёклами и билет теории, чем в глаза Измайлова дальше смотреть. Лучше было оказаться дурой на экзамене, чем перед ним.
Хотя дурой я не стала, и гистологию сдала.
Пусть и на очередной трояк.
Я была рада и ему.
Тройку, которая считалась потолком студента, тоже надо было ещё получить, да что там… в нашей академии даже кол являлся оценкой и просто так не получался. Двойку же ставили, если рассказана хотя бы половина, а вот на тройку можно было рассчитывать, только ответив на все вопросы.
Про четвёрки и тем более пятёрки я молчала.
И почти их не видела.
Пусть поначалу это и царапало гордость, ибо в школе одни пятерки выходили как-то сами и без труда.
А тут…
«Калинина, ты чего, из отличниц в троечницы скатилась?» — моя школьная подруга спросила на одной из встреч недоверчиво и… злорадно. Про пересдачу химии я ей тогда сказала не иначе как сдуру, первый и последний раз сказала.