— Самоучка, — стеснительно признался я. — А что, похож на Шерлока Холмса?
— Немножко… Ну, а тот вечер… Мужчина, который на фотографии, пришел, вместе с двумя остальными, где-то часов в восемь вечера. Бутылку водки заказали, еды. Посидели часа два — два с половиной. Конечно, о чем вели беседу, я не слышала. Но когда приносила очередные блюда или меняла пепельницу, какие-то обрывки фраз ловила.
— Например?
— Когда принесла им уже кофе, ваш этот мужчина, по возрасту самый из них старший, кстати, может, я хорошо запомнила его потому, что он курил трубку, очень приятный, медовый такой дымок, дважды повторил: «Это совершенно невозможно! Нет, я не могу на это пойти…»
— И какое при этом у него было выражение лица?
— Совершенно неуступчивое. Кстати, одного из остальных двоих я знаю.
— Серьезно?! — встрепенулся я.
— Он бывал у нас довольно часто. Лет ему за тридцать, в деньгах не стеснен. Знаете, официантки, — ямочки на щеках Лили приготовились к посадке саженцев, — всегда точно определяют, кто перед ними, то есть, насколько толст его бумажник. Небедный человек, далеко небедный. Как я поняла из разговоров за столом, и не в этот вечер, а еще раньше, он содержит картинную галерею «Сальвадор». Ту, что на Андреевском спуске.
— Неплохое название. Можно подумать — сам Сальвадор Дали любил хаживать по Андреевскому спуску.
Боюсь, Лиля из моей тирады поняла далеко не все. Кажется, она и слыхом не слыхала о великом испанском сюрреалисте и его параноидально-критическом методе.
— Значит, вы знакомы с этим нашим Третьяковым…
— Откуда вы это взяли? Быть знакомым с кем-то или просто знать его — две большие разницы. Кто-то, кого я абсолютно не помню, встретит меня случайно на Крещатике и скажет приятелю: «Слушай, а ее знаю! Официантка из «Пиров Лукулла»… Но это не означает…
— Виноват, Лилечка. Наверное, мне очень захотелось выдать желаемое за действительное… Не помните, они ушли из ресторана втроем? И кто, интересно, расплатился за ужин?
— Если не ошибаюсь, владелец галереи. Он всегда очень неплохо оставлял на чай. А поднялись из-за стола…Кажется, дружненько так, все вместе…
— С меня коробка конфет, Лилечка. И давайте я куплю ее тут же, не отходя от кассы. Говорите, какие у вас самые-самые любимые?…
Я галантно взял Лилю под локоток, и мы вдвоем направились в отдел кондитерских изделий «Вест-Оста»…
* * *
Без знакомства с владельцем картинной галереи «Сальвадор» мне не обойтись. Надо составить представление об этом человеке, попытаться понять, что, кроме любви к искусству, связывало его с Модестом Павловичем Радецким. Ладно, вздохнул я, придется изобразить из себя страстного почитателя живописи, скорее всего — какой-нибудь суперсовременной, модерновой, а там уж видно будет.
Галерея располагалась недалеко от дома Булгакова и занимала нижний этаж весьма обветшалого и довольно угрюмого строения, чье появление на свет наверняка датировано еще позапрошлым веком. Всего за пять гривен — именно столько стоил входной билет, мне предстояло получить эстетическое наслаждение от непонятной мазни неведомо каких авторов — это я понял сразу, едва лишь очутился в первом из двух небольших залов. Подолгу простаивая перед каждым суперавангардным холстом, я делал задумчивое и непроницаемое лицо, каковое и приличествовало иметь тонкому ценителю всех этих формалистических изысков. Со стороны, наверное, это так и выглядело, по крайней мере, старушенция, которая бдительно охраняла эти шедевры, по которым плачет Лувр, Эль Прадо и Эрмитаж, косилась на меня с видимым уважением.
В залах, в общем-то, было безлюдно — кроме меня, еще три-четыре человека, скорее всего, приезжие, которые от нечего делать сунули нос сюда. Они с трудом подавляли отвращение и скуку, довольно таки зримо проступавшие на их кислых физиономиях. Дальнейшее знакомство с экспозицией все более убеждало меня в мысли, что нашим доморощенным авангардистам до Сальвадора Дали, любимого, по всей вероятности, художника владельца галереи, так же далеко, как от Андреевского спуска до Майдана Незалежности — причем на четвереньках и задним ходом.
Храм искусства тесноват — всего три смежных, «трамвайчиком», комнаты. Самая дальняя, к которой ведет короткий, как обломок спички, коридор, это, кажется, служебный кабинет. Он сейчас интересовал меня куда больше, нежели весь этот апофеоз новаторства, который прямо-таки кричал со стен и на который так тянет людей, не умеющих толком нарисовать человеческое лицо, ладонь с пятью пальцами или ступню — тоже, как ни странно, с пятью пальцами. Наверное, кто-то всемогущий, умеющий читать мысли такого хорошего человека, как я, мне посочувствовал: из кабинета вышла джинсовая дама неопределенного возраста, с длинными, позавчера, видимо, причесанными волосами, неподведенными глазами и губами без всяких следов помады. То ли сама творит нетленку, то ли просто отирается при юных, а, может, и не очень юных гениях. Меня б лично устраивал третий вариант — особа, приближенная к любителю бывать в «Пирах Лукулла». Взлохмаченная дама на ходу прихлебывала кофе из разового стаканчика — совершенно чужой для «Сальвадора» человек этого бы себе не позволил.
Когда дама поравнялась со мной, я поднял на нее глаза, рассеянно улыбнулся и вымолвил:
— Весьма любопытное собрание… Очень, очень приятное впечатление!
— Правда? Вам нравится? — тут же откликнулась она. Правая рука с разовым стаканчиком остановилась на полпути ко рту, а дама весьма экспрессивно продолжила: — Действительно, практически все работы — совершенные!
— Ну, знаете ли, — я намеренно отважился на слегка снисходительную усмешку, — Рембрандт, кажется, любил говаривать, что нет совершенных работ, а есть просто работы законченные.
Моя эрудиция ее приятно удивила:
— Вы, полагаю, тоже художник?
— Если бы… Но к живописи весьма неравнодушен, в некотором роде коллекционер.
— А что именно собираете?
— Авангард. И еще — иконы…А эта галерея меня определенно потрясла. Весьма компактная, но с успехом потягается с каким-нибудь большим выставочным залом. Работы подобраны с безупречным вкусом. С удовольствием снял бы шляпу перед тем человеком, который, как отец родной, выпестовал это чудо.
— Ну, это Блынский. Морис Блынский.
— Морис? — мои брови удивленно поползли вверх.
— Он не француз, — улыбнулась нечесаная дама. — Он сын убежденного коммуниста, которому очень нравился Морис Торез.
— Не стоит большого труда догадаться, что он человек неординарный, этот ваш Морис…
— …Вениаминович. Да, он дока в живописи. Причем одинаково хорошо разбирается в разных направлениях, стилях, эпохах, хотя сам, чтоб вы знали, кистью не владеет. Но искусствовед от Бога. Не только владелец, но и директор «Сальвадора». А я, кстати, его заместитель. Позвольте представиться — Анжела Душкова.
— Очень приятно, — произнося эти обязательные слова и пожимая протянутую руку, я лихорадочно соображал, как назваться — настоящим именем или вымышленным. Но зачем мне светиться: — Артур Велехов. Анжела, если честно, я не прочь познакомиться с вашим шефом. Это сложно?
— Вовсе нет, — улыбнулась Душкова. — Если подождете минутку, я справлюсь, сможет ли Морис Вениаминович уделить вам сейчас несколько минут.
— Буду очень обязан, — аристократически склонил я голову.
Морис Вениаминович Блынский выглядел лет на 35–37. Среднего роста, подтянутый, с темным и густым, как у космонавта Гречко, ежиком волос. Глаза умные, жесткие.
Поговорить с ним толково, профессионально о живописи или, скажем, графике особого труда не составляло — тесно общаясь с Модестом Павловичем Радецким, бывая вместе с ним в компании его друзей-коллег, я вдоволь наслушался разговоров об искусстве. Законы колористики, перспективы, особенности техники работы маслом, акварелью, темперой, сангиной, гуашью, углем, карандашами, суть того или иного стиля секретом для меня не являлись. Впрочем, долго рассусоливать на все эти мне доступные, но очень уж специфические темы я и не собирался. Главное — посмотреть на Блынского, ведь именно с ним, если не ошибается бывшая официантка Лиля, мой дядя общался в последний день своей жизни, постараться понять, что это за фрукт и с чем его едят.