Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А отпечатки чьих-либо пальцев?

Вальдшнепов заглянул в какую-то папку — видно, «Дело о самоубийстве М. П. Радецкого».

— Нет, таковых не обнаружено. Понимаете, уцепиться практически не за что. Стерильное, я бы сказал, дело. Модест Павлович, как известно, был личностью творческой…

— Да, на службу к девяти утра он не являлся.

— И до шести на работе не сидел. Но к чему я? В последний день жизни он общался с начальником отдела охраны памятников минкультуры Гайворонским Савелием Прохоровичем — обычный деловой разговор, потом навестил художника-иконописца Платона Платоновича Покамистова — пришел, как говорится, на чашечку кофе, потом в обществе двух мужчин, личность которых установить не удалось, отужинал в ресторане «Пиры Лукулла»…

Наверное, выражение моего лица изменилось, потому что Вальдшнепов несколько удивленно посмотрел на меня и спросил:

— Вас что-то смутило в моем рассказе?

— В общем-то, нет, — честно ответил. — Просто это заведеньице мне знакомо: дважды там обедал. А как, если не секрет, удалось выяснить, что дядя посетил «Пиры Лукулла»?

— Там в это же время находился художник Давид Акимович Левинсон. Как мне пояснили, видный представитель киевского андеграунда, приверженец точечной живописи. Его имя за границей известно, картины Левинсона охотно покупают иностранцы. В тот февральский день его произведение приобрел некий швед. Ну и решил отметить это событие за рюмкой виски в ресторане. Давид Акимович утверждает, что они с Радецким обменялись приветственными взмахами руки, но не перемолвились ни словом. Минут через сорок швед расплатился, и они покинули ресторан. Что касается двух незнакомцев, которые ужинали в обществе вашего дяди, то Левинсон к ним особо не присматривался, но заметил, что эти люди были достаточно молоды — лет под сорок, и довольно интеллигентного вида. Что происходило с Радецким дальше — из ресторана компания вышла около одиннадцати ночи, выяснить не удалось. Следы, так сказать, не прослеживаются. Знаете…

— Да-да? — вскинул я брови.

— Осматривая, извините, труп Модеста Павловича, его одежду, я заметил, что на костюмном пиджаке не хватало верхней пуговицы. Одна пуговица из трех была вырвана с мясом.

— Дядя любил пиджаки о трех пуговицах, — подтвердил я. — Считал, что они делают его чуть выше и стройнее. Но он был щеголь, если даже не франт, он всегда тщательно изучал то, что ему предстояло одеть, поэтому пуговица, вырванная с мясом…

— Всякое бывает, — возразил Вальдшнепов, выразительно глянув на часы, и я понял, что беседу пора сворачивать. — Может, зацепился о ручку двери или еще какое-то неловкое движение. А, скорее всего, пуговица оторвалась, когда он выбрасывался с балкона.

— Ее нашли?

— В том-то и дело, что нет. Не удалось обнаружить ее ни в квартире, ни там, куда он упал. Ребята, конечно, старались, но снегу тогда на рассвете навалило много.

— Извините, а дядя был пьян? — уже поднимаясь, спросил я.

— Нет, пожалуй. Экспертиза обнаружила в крови незначительное содержание алкоголя. Модест Павлович выпил граммов сто-сто пятьдесят. Для крепкого мужика это… Ну, слегка был навеселе…

— А следов психотропных веществ в крови эксперты не нашли?

— Нет, — ответил Вальдшнепов и тоже поднялся из-за стола.

* * *

«Неплохо бы пропустить кружечку пива», — подумал я.

Мысль эта родилась не случайно. Похмелье каким-то краешком, но вылезло наружу. Вроде и чувствовал себя нормально, но некоторая вялость все-таки присутствовала.

Отыскать пивной бар труда не составило — сейчас их натыкано, как «грибков» на хорошо ухоженном пляже.

Первую кружку выпил, почитай, залпом. «Рогань», конечно, не «Хайнекен», но тоже весьма вкусное. Как большой любитель поэзии, я очень к месту вспомнил несколько строк какого-то русского поэта:

Попойка — времени метла,

И старец молод за пирушкой,

А там холодная заря

Уже на город пролила

Пивные золотые кружки.

Конечно, такой точный образ мог прийти в голову только поэту-пьянице…

Вторую кружку я выпил уже неторопливо, с сознательно растягиваемым удовольствием, под слегка подсоленные арахисовые орешки «Козацька розвага»… Сомневаюсь, очень сомневаюсь, чтобы сорвиголовы- запорожцы дудлили пиво под арахис, забыв об оковытой с салом. Кстати, дегустатор из меня никудышний. Все эти орешки с привкусом грибов, курятины, сыра, бекона всегда казались мне на один вкус. Что, впрочем, не уменьшало их достоинств — какая, собственно, разница?

Так вот я и отвлекся от суперзадачи дня, но когда пива в бокале осталось на последние два-три глотка, перед глазами моими появилась вывеска с крупными красивыми буквами — «ПИРЫ ЛУКУЛЛА». Да, это определенно попахивало мистикой — я как бы пошел по стопам Модеста Павловича, отобедав вчера именно в этом ресторане. С кем, интересно, появился там в свой последний день дядя?

Записная книжка с телефонами находилась при мне. Я в раздумьи полистал ее и остановился на страничке с буквой «У». Достав мобильник, набрал номер телефона Георгия Викторовича Уласевича — лучшего дядиного друга, художника-иконописца, чьи произведения — не только иконы, но и пейзажи, дядя ценил чрезвычайно высоко. Жил Уласевич на Русановке, но мастерская его находилась на Оболони, не так уж далеко от моего обиталища — Георгий Викторович в ней дневал и ночевал, даже зимой, когда и он, и вся остальная братия (под их «кельи» был отведен целый подъезд) кляли на чем свет стоит вечно нетопленые батареи. Спасались, конечно, водкой да накинутыми на плечи залосненными дубленками.

Мастерская отозвалась надтреснутым, скрипучим, как несмазанная дверь, голосом Уласевича.

— Подъезжай, конечно. Я, знаешь ли, уже четыре дня в простое, так что ты, Эд, будешь весьма кстати.

Я понял, что без бутылки не обойтись. «Простои» у Георгия Викторовича случались несколько раз в году. Они означали, что птица вдохновения упорхнула из насиженного гнезда, и Уласевич, как истый богомаз, ударялся в тихий недельный запой. Впрочем, пьяный угар его был начисто лишен антиобщественной окраски: ни битья стаканов, ни громких перебранок или разнузданных драк, ни валянья под дверью или забором, ни случайных шалав. Запой Георгия Викторовича носил строго философский характер: водка лилась с утра до поздней ночи под тихие, вдумчивые, неспешные беседы с друзьями и добрыми знакомыми о Боге и дьяволе, возвышенном и низменном, талантливом и бездарном. Фигурировали имена Шопенгауэра, Бердяева, Ницше, Розанова, Хайдеггера, Достоевского. Еще, естественно, останавливались на женщинах. На политику же иконописец налагал табу. Разговоры о ней он считал пустой тратой времени.

Уласевич сидел за недопитой рюмкой водки и в гордом одиночестве, чему я очень обрадовался.

Он был очень расслаблен — хотел подняться мне навстречу, но ощутимо, как корабль в бортовую качку, завалился влево и вынужден был снова опустить свое грузное тело в старое продавленное кресло. Я торопливо подошел к Георгию Викторовичу и приобнял его. Некоторое время мы молчали. Потом я вынул из сумки бутылку виски и кое-какую закуску.

— Эд, ты не представляешь, как я рад тебя видеть, — сказал Уласевич, и я поразился, насколько ясен и чист, даже трезв его от природы надтреснутый голос. — А Модест… С каким нетерпением он ждал, когда ты вернешься из этой своей… — далее последовало нецензурное слово, — …Либерии. Там, на полке справа, две чистые рюмки. Капнешь мне немного вискаря. Мы-то нечасто его глотаем…

Когда виски зазолотел в рюмках, Уласевич, как я и предполагал, вымолвил:

— Помянем…

Ел он нехотя, как бы через силу, значит, четыре эти дня пил без передыху.

Сколько же я не видел Уласевича? С год, пожалуй. То ли от усталости, то ли от нахлынувшего переживания он не отрывал глаз от стола, и я открыто изучал его лицо — так на выставке рассматривают скульптурный портрет. Точного возраста Георгия Викторовича я не знал — где-то под шестьдесят, но сейчас он выглядел намного старше — изможден, как аскет-отшельник, который пробавляется лишь акридами, на худой шее выпирает костисто, чересчур зримо крупный стариковский кадык, а на щеках — багровое цветение склеротических прожилок.

110
{"b":"906434","o":1}