Аквин, Фрегеллы, Эсетра[150]. Калцеи[151], покрытые толстым слоем белой пыли, усталые тела, кожа, прогнившая от пота. Безразличные взгляды конюхов и пастухов, такие же пустые и глупые, как и у их овец и коней. Разведчики посланы вперед — нервы напряжены от любого шума, от любого движения в темноте. Страх засады или набега. Часы скуки. Выносливость, выходящая за пределы человеческих возможностей.
Потом, в день первого апрельского дождя, первая стычка с молодым Марием и новая большая победа.
Дождь дрогнул и прекратился; два дня мы преследовали Мария на севере, по неровной местности, по пути в Латию, забыв усталость. Его мог бы преследовать и слепец: путь, который он выбрал, был усыпан брошенным оружием, умирающими солдатами, трава перепачкана кровью. Впереди возвышался, словно мираж, город-крепость Пренеста, выступом нависая над равниной.
Некоторые враги, включая молодого Мария, добрались до Пренесты живыми и обрели там убежище. Остальных мы перебили или захватили, пока они с трудом пробирались по узкому проходу, ведущему к воротам. Двадцать тысяч погибло, почти десять тысяч попало к нам в руки.
Я оставил бывшего марианца, Лукреция Офелла, командовать двумя легионами у Пренесты с приказом осадить город и выманить Мария голодом. Я выбрал его частично по предложению Хрисогона. Думаю, даже тогда я понимал, что это будет не слишком приятная или благородная задача.
Но все угрызения совести, что могли бы мучить меня по поводу судьбы молодого Мария, успокоились благодаря той личной мести, которой он мне отомстил. Это был гадкий, глупый и бессмысленный поступок, и если его целью было усилить мою непримиримость, то он преуспел в этом вне всяких сомнений. Сын Мария отправил из Пренесты гонца, прежде чем мы успели сжать кольцо блокады, послав его в Рим с приказом убить полдюжины моих самых близких друзей. Среди них был и Сцевола. Он был убит при необычайно отвратительных обстоятельствах: разрублен на куски в Храме Весталок, фактически обнимая алтарь, пока воздавал молитву богам. Я мог бы простить многое, но только не этот бессмысленный и досадный акт убийственного кощунства.
Молодому консулу Марию было двадцать семь лет, когда он подписал себе смертный приговор.
Итак, борьба устало продолжалась, но теперь день за днем я все сильнее ощущал свой путь к владычеству. В первый раз я также осознал, что время поспешно проходит мимо меня. Я так долго принимал свою физическую силу как само собой разумеющееся, что признаки старости и слабости просто потрясли меня. Каждый человек считает себя бессмертным, но приходит день, ничем не отличающийся от других, когда внезапно понимаешь, что, независимо от остроты и трезвости ума, тело начинает тебя подводить. Так случилось и со мной. Я признал, что отказывался в течение всего прошлого года сознаться себе, что моя усталость — не просто упадок сил, что мое сердце надорвано и что — самый тяжелый удар из всех — я начинаю глохнуть. Приступы подагры вернулись, чтобы дразнить меня. Лечение, которому я подвергся в Афинах, не могло противостоять возрасту.
За пределами этой комнаты, пока я пишу, весеннее солнце светит ясно; но здесь, за моим письменным столом, мне кажется, все еще холодно, и горящие светильники не приносят никакого облегчения. Я беру документы неловкими пальцами. Небольшая статуэтка Аполлона загадочно стоит у моего локтя. Именно в те предательские дни войны я в первый раз молился ему перед своими легионерами. Бумаги и таблицы с пятнами от дождя, перепачканы потом, брызгами крови. (Серебряный шрам глубокой извилистой бороздой бежит от локтя до запястья.) «Познай самого себя!» — гласит надпись, но теперь уже слишком поздно.
Путаница отдельных, несвязных воспоминаний всплывает в моем мозгу: лошади, скользящие в рыжей грязи, увязшие по самые бабки; испанские наемники Карбона, темнокожие, с волосатыми руками, стремительно спускающиеся вниз на своих горных пони, привычных к грязи и не увязающих в ней; распростертые мертвые тела, сложенные в кучи на причалах Неаполя; захваченные галеры на якоре; искрящееся солнце; дымок, плывущий вдалеке от Везувия; наша головокружительная погоня по горным тропам при лунном свете, чтобы блокировать проходы, ведущие к Пренесте.
В горных проходах пахло сосной и каменным дубом, земля под ногами — твердая и чистая. Струйка воды — лишь ниточка из общей ткани звука горного потока, узор из листьев над головой на фоне белого слепящего летнего неба. Мы сдержали их в том проходе: диких самнитов и луканов, которых послал Карбон, чтобы снять осаду с Пренесты, спасти молодого Мария. Копья ощетинились между высокими скалами — зверь загнан в угол. Убитые враги со звоном падали вниз в ущелье, и рой жужжащих мух летел темным облаком, спеша напиться их кровью.
В моих руках секретное донесение. Оно от командира-отступника из лукан, который перебежал к Метеллу. Донесение настигло меня в сосновой роще, где воздух был прозрачным. Оно до сих пор пахнет дымом сосны и летом, и читая его, я представляю черные облака дыма, клубящиеся по проходу выше Пренесты, слышу неразборчивый ропот голосов самнитов, прерываемый скрипучей жалобой болотных лягушек внизу, в долине. «Самому благородному консулу и генералу…» — и так далее, и тому подобное: полные титулы. «Предлагаю убить Норбана и всех его офицеров на пиру. Взамен требую полную свободу».
Свободу?
Оставшись в одиночестве в тишине того летнего вечера, я написал ответ, принимая условия лукана. У меня не было выбора. Он сделал, что обещал, только сам Норбан избежал этой участи, благоразумно отклонив приглашение. Возможно, он был предупрежден: другом, сном, предчувствием? Он сел ночью на корабль и поплыл искать убежища на Родосе.
Через год Норбан покончит жизнь самоубийством, когда туда прибудут мои офицеры требовать его выдачи.
Теперь Карбон остался один — напуганный, нервный, ни на что не способный Карбон, рожденный быть лейтенантом, придворным, боящийся ответственности, выпихнутый на сцену, словно во сне. Но молодой Марий еще жив в окружении безобразных земляных валов и нечеловеческой бдительности Лукреция Офеллы над проходами, где я предпринял меры против самнитских легионов, которые могли бы освободить его.
Помпей теперь сам себе командир. Оставив Метелла, золотоволосый, хитрый, деятельный Помпей увидел свой шанс и не упустил его. С юным щегольством он разбил Карбона в Плаценции[152] тремя легионами против пяти, отогнав его назад к морю, неутомимый и умелый в стратегии. Море звало Карбона, предлагая покой, конец ответственности, которая губила его. С несколькими друзьями, чтобы защитить себя от одиночества, он тоже сел на корабль, как и Норбан, и поплыл по бурной Адриатике в Африку — приют всех изгнанников и побежденных.
Помпей писал мне, торжествуя, позабыв о скромности. Солдаты Карбона деморализованы, зверь остался без головы, когда их полководец бросил их. Помпей действовал без промедления. Двадцать тысяч дезертировало к нему, остальные разбрелись по домам — слепые муравьи, снующие по ребрам Италии, плавник, выброшенный конвульсиями поражения. Солдаты едва переставляли свои утомленные ноги, стремясь к единственному вселяющему уверенность месту в этом гибнущем мире, которое все еще, как казалось, обещало покой, привет, тихое забвение.
На следующий день после получения донесения Помпея мы проснулись и обнаружили, что самниты и луканы, блокировавшие нас в проходе выше Пренесты, ушли, стремительно и бесшумно, в течение ночи, а их костры все еще горели. Взглянув вниз в долину при слабом свете рассвета, я не увидел ничего, кроме выгоревших клочков травы, дымящейся золы, которую разносил легкий ветерок, обычного мусора и обломков скальных пород, оставшихся после поспешно снявшегося лагеря. Их следы вели на запад, ясно и бескомпромиссно. Они тоже наверняка получили известия о случившемся и решились на последний отчаянный удар, который меня невероятно изумил.