Даже в глазах моей любимой дочери Корнелии, мне казалось, я видел ужас, который она не могла скрыть, когда смотрела на меня. В пятнадцать лет она была застенчива и нескладна, чувствительна ко всякому уродству, она балансировала на грани между девочкой и женщиной; и я старался не винить ее в том, с чем она не могла справиться. Когда я обнял ее после тех долгих четырех лет отсутствия и наклонился, чтобы поцеловать, она непроизвольно отшатнулась, страх и отвращение отпечатались на ее бледном, прекрасном лице. Я ничего не сказал, не сделал ни одного упрека. Да и что я мог сказать?
Я потерпел крах: неудавшийся солдат, неудачник в жизни. Я еще не пришел к согласию с самим собой: остро ощущал бездну ненависти, депрессии и отвращения к самому себе, на краю которой я все еще стоял, и лишь деятельность, вытесняя эти мысли, временно избавляла меня от всего этого.
На Форуме, в термах, на обедах или в театре все разговоры велись о попытках Мария обеспечить себе должность консула в шестой раз. Теперь, когда опасность, которая сделала этого грубого крестьянина спасителем нации, вдруг миновала, а людские умы были снова свободны от уродливых и деморализующих принуждений страха, многие позволили себе вспомнить, что такое длительное консульство Мария было незаконным, его политика — подрывной, а его нераспущенная армия представляла собой потенциальную угрозу. И все же, несмотря на то что велись многочисленные дебаты о традициях и моральных принципах, подобные вещи были лишь маской, прикрывающей лицо общества, перекошенное от страха и жадности.
С наступлением ранней зимы, когда я прогуливался по городу, признаки опасности читались столь же ясно, как первые признаки чумы. Ветераны Мария заполнили улицы: жестокие, грубые, пьяные солдаты, которые терроризировали гражданское население и толпились там, где происходило голосование, чтобы заполучить себе привилегии. Когда Марий не находился на своей новой вилле в Мизенах[67], потворствуя своему деревенскому вкусу (вкус роскоши он прежде никак не мог себе позволить), то запирался с радикальными ораторами из толпы, готовясь к предстоящим выборам.
Должно быть, им было не так уж просто управлять Марием. Он быстро оплывал жиром — только непрерывные физические упражнения держали его большую фигуру в форме — и начинал страдать явным и смехотворным образом от подагры. По возвращении он женился на уродливой, сорокапятилетней старой деве с лошадиным лицом; в его глазах такой союз был триумфом, так как его жена была аристократкой из благородного рода Юлиев.
Глупость Мария, когда он попытался действовать вне строгих кандалов военной дисциплины, служила темой для постоянных насмешек среди тех, кто превосходил его по социальному положению. В то же время она многих слепила, что составляло очень реальную опасность. Как можно было серьезно воспринимать угрозу военной тирании, когда потенциальный тиран был осмеян каждым послеобеденным острословом в Риме, а о его скудоумии красноречиво свидетельствовали надписи, выцарапанные на стенах общественных зданий? И оратор из него был не слишком хороший: казалось, Марий боялся критических замечаний из толпы на народном собрании больше, чем варваров, которых он победил. Марий заикался, запинался, краснел, как школьник, бесстыдно заискивал перед толпой. Его демократические покровители, должно быть, пребывали в недоумении каждый раз, когда старый дурак с одышкой взбирался на платформу. В сенате Марий был еще более уязвим: он вынужден был терпеть презрение тех, у кого патрицианское воспитание сочеталось с более острым, чем у него, умом.
Я наблюдал; я смеялся; я ничего не делал. Последняя военная кампания принесла мне еще больше богатства; по любым стандартам я был теперь состоятельным человеком, и мое богатство скоро преодолело те самые недостатки, которые сдерживали меня, когда я в первый раз вернулся в Рим. Я купил дом на Палатине; я умело и осторожно вкладывал капитал в Сицилийские плантации и Азиатские компании. Сам того не осознавая, я становился обывателем и погружался в унылую обывательскую жизненную рутину.
Память с возрастом незаметно смещает перспективу, отсеивая банальности и трагедии, концентрируясь на тех отдельных важных событиях, которые отмечают поворотные моменты в жизни человека или всего поколения. Точно так же и со мной. Дни, о которых я теперь пишу, были достаточно ужасны и сами по себе; но время и опыт сгустили эти впечатления. Мы забываем, что не так уж и много людей непосредственно вовлечены в события, которые формируют наше общество, что даже бунт или убийство лишь через определенные интервалы производят рябь на поверхности событий всей нашей жизни. В действительности жизнь в своем течении не в состоянии содержать избыток трагических событий; всегда есть работа в поле или в счетной палате. Смена времен года не будет ждать.
Бывает время, когда нация жаждет царя или диктатора, — время беспорядка и неуверенности, когда народ на коленях умоляет одного человека взять абсолютную власть над ним. В те дни именно таково было настроение народа. Народное собрате было коррумпировано и бесполезно; аргентарии заботились лишь о собственной прибыли. Абсолютная власть диктатора тогда могла бы восстановить нашу мораль, а также наше политическое здоровье.
Марий мечтал о такой власти; некоторое время и демагоги, и обыватели поддерживали его. Но в крайнем случае единственными аргументами Мария были меч в его руке и легион за спиной. Крестьянское тщеславие Мария, который был шестикратно облечен консульством, подвигло его снова претендовать на государственный пост; он был убежден, что сможет справиться сразу и с сенатом, и с толпой, и с обывателями при помощи своей неуклюжей лжи и откровенной интриги.
Результаты его махинаций были гротескны и трагичны. Марий совершал одну грубую ошибку за другой, хуже всего — он действовал нерешительно. Даже он начал понимать, что подкупленные ораторы из толпы, которые поддерживали его, люди, которые организовывали маленький бунт каждый раз, как принимался новый закон, возможно, имели изъяны для будущего. Но к этому времени сообщество предпринимателей (которые ненавидели бунты так же, как и Марий) постепенно переставало оказывать ему поддержку. Подобно Гаю Гракху, Марий вскоре обнаружил, что за ним стоит лишь городская толпа да пара-тройка мятежных трибунов, на которых он мог бы рассчитывать.
Сенат, только и ждавший удобного момента, увидел повод уничтожить своих демократических врагов одновременно с престижем Мария и затеял сделать из этого вполне законное зрелище. Марий был настолько глуп, что открыто скомпрометировал себя с трибуном Сатурнином — человеком, чье имя позорит летопись Рима; и когда Сатурнин предпринял не что иное, как вооруженное восстание против сената, Марию приказали как консулу подавить его.
Чувство долга подсказало, что он должен подчиниться. Марий арестовал Сатурнина и его мятежных товарищей лишь для того, чтобы их растерзала толпа. Это было гадкое дело, компрометирующее всех, кто имел к нему отношение; но на Марии оно сказалось катастрофически. Каждый знал, что он был другом Сатурнина; каждый понял, насколько он слаб, чтобы противостоять давлению сената. Марий показал себя неловким чурбаном, провинциальным выскочкой-центурионом, которым мог управлять любой умный человек; его авторитет (как казалось в то время) упал безвозвратно.
Но кровавый эпизод с Сатурнином имел другие, более тонкие последствия. С каждым нарушением закона в пользу насилия отрывался новый кусок от ткани нашего чувства собственного достоинства. Новый кризис разрешался грубой силой, и магистраты были бессильны, если не были вовлечены в преступление: это было медленным моральным самоубийством. Законы могут быть изменены и должны быть изменены, когда устаревают, но только посредством процесса в сенате и на народном собрании, а не в уличной борьбе, не шантажом и вооруженным терроризмом. Правда и закон — понятия абсолютные. Ими могут злоупотреблять и игнорировать их, но бесполезно притворяться, как многие притворяются до сего дня, что их не существует. Безответственная толпа не была столь нерасторопной, чтобы не понять свою силу.