Война спокойненько — и с выгодой — продвигалась вперед. От этого предложения, как и предвидел Меммий, оказалось непросто отказаться, и в Африку был послан один старший магистрат с личной охраной и эскортом. На Форуме среди судей и сенаторов возникла тихая паника; но они утешали себя бодрой уверенностью в том, что Югурта ни за что не осмелится приехать.
Он приехал весенним днем, небо над кривыми улочками, переполненными людьми, синело, деревья за Тибром все еще были зелеными и пока не пыльными, не увядшими от летней жары. Весь Рим отложил речи или инструменты и дружной толпой спустился к Остийской дороге, чтобы посмотреть процессию Югурты за стенами города. Он шел пешком позади римской серпоносной колесницы, центурионы маршировали рядом с ним и его собственной варварской свитой.
Мы с Никополой стояли рядом с Остийскими воротами, толпа нажимала нам в спины; мы находились так близко, что я мог бы протянуть руку и коснуться его. Югурта был одет в грубую тунику, но осанка у него была царская, прямая и бесстрастная, он шел легким, неутомимым шагом охотника.
Югурта показался мне самым суровым человеком из всех, кого мне когда-либо доводилось видеть. Его лицо под шапкой вьющихся черных волос было вырезано словно из острых гранитных граней, упрямый рот, нос, сильный и семитский, короткая борода только подчеркивала прямую линию подбородка. Его тело состояла из костей и мышц; казалось, будто африканское солнце выжгло и испарило плоть.
Его жгучие, немигающие черные глаза с холодным презрением осматривали толпу и величественные здания впереди. И не был он никаким разбойником, призванным к римскому правосудию, а деспотичным пустынным Миносом[50], который увидел нас и счел людишками бесхребетными, продажными, обуреваемыми страстями, недостойными его внимания, способными лишь на постыдные соглашения да на ложь из-за своего безразличия. В его понятиях о чести нашему образу жизни не было места. «Познай самого себя» — гласил его девиз; только он сам мог знать себе цену без угрызений совести и принял от слабого и трусливого наследника царство, которое принадлежало ему по праву силы и меча.
Я услышал, как у Никополы перехватило дыхание, когда Югурта проходил мимо; он смотрел прямо на меня, оценив меня одним быстрым взглядом, как оценил бы коня или быка, не изменив выражения лица, пока рассматривал мое безобразное, словно облитое сизой краской лицо и весеннем солнечном свете. Тут он прошел; однако мне все еще казалось, что я видел, как тень улыбки озарила это вытесанное из гранита лицо, словно он узнал меня, хотя мы никогда не встречались, что заставило меня почувствовать, будто мы были товарищами по заговору против этой вопящей толпы, будто мое место с ним, не с ней.
Но Югурте так и не представилось удовольствия сообщить римскому народу простую правду о своих сделках с его аристократическими правителями. В последний момент один из трибунов в курии сената наложил свое вето: Югурте не было позволено говорить.
Я никогда не забуду то выражение сардонического презрения, с которым Югурта встретил этот незамысловатый маневр, — и эта весть быстро распространилась в толпе, которая собралась, чтобы послушать его признания. Народ ругался последними словами и требовал отмены вето. Но некоторое время спустя, поскольку ничего не происходило, крики стихли до недовольного ворчания, и от скуки и презрения люди с краев толпы начали потихоньку расходиться.
Снова был предотвращен публичный скандал и кризис, который положил бы конец сенату — дипломатия одержала победу, и аристократы могли поздравить друг друга. Но это была временная победа, вновь полученная благодаря высокомерному попранию народной воли. Тогда толпа рассеялась, но она соберется снова.
Однако худшее было еще впереди. Недавно избранный консул, Спурий Альбин, человек известный и честолюбивый, чьим единственным желанием была военная слава: поговаривали, что он мечтал о триумфе, — в отличие от большинства своих коллег, не имел ни малейшего желания видеть Югурту восшедшим на престол Нумидии официально: Нумидия была отдана в распоряжение Спурия, и он любой ценой добивался успешной и зрелищной военной кампании. Бродя по Риму в поисках какой-нибудь замены Югурте, он наткнулся на полоумного нумидийского князька по имени Массива[51], который сбежал из Цирты после знаменитой резни. Альбин принялся обрабатывать членов сената, чтобы те дали свое согласие на провозглашение этого слабоумного болвана царем, прекрасно зная, что Югурта будет бороться против такого заявления изо всех сил. Югурта, видя, что напрасно тратит время в Риме, устроил убийство Массивы. Он не делал себе особого труда скрывать свою причастность к этому; с презрением аристократа он выдворил убийцу из страны, а затем уехал и сам со всей своей свитой. За городскими воротами, как мне рассказывали, он остановился, оглянулся и заметил: «Вот продажный город, который скоро погибнет, если найдет себе покупателя».
Через месяц Альбин со своей армией высадился в Африке. Я продвигался, косвенно, но неизбежно, к своему решающему моменту.
Потратив всю свою энергию на долгие записи, я сижу в одиноком унынии, пока раб поправляет и зажигает лампы. На моем столе ясное пламя, ложно успокаивающее, отделяет меня от приближающейся ночи. Прошлого не изменишь, Луций, оставь все как есть, ведь и ты скоро умрешь. Наслаждайся несколькими месяцами, оставленными тебе, черпай силу в любви, которую ты обрел, познай спокойствие, что коренится в дружбе. Прими отсрочку, которую тебе предоставили боги.
Я не могу.
Прости меня, Лукулл: ты предложил мне сердечность, лояльность, привязанность, а все, что я могу дать тебе в ответ, — горечь неудач, эгоистичную привязанность к мертвому прошлому, сердитые вопросы и самооправдание.
Прости меня, Валерия: ты предпочла любить не человека, а пустую оболочку, которая осталась от человека, сердце которого Рим, словно какая-то вредная Медуза[52], превратил в камень на службе ему и которое в конце концов разбилось. Мне нечего предложить тебе, кроме прошлого: я существую лишь в прошлом.
Фортуна, верховная богиня, верни мне молодость, которую я растратил, имей ко мне сострадание!
Я не знал ничего, кроме реальности страданий, миража амбиций. Я слишком стар, слишком суров, чтобы понять этот мир. Теперь меня не изменишь.
Пока я писал, стемнело. Пламя лампы все еще ровно горит, но скоро закончится масло. Я умру, как умерла Никопола в том суровом январе, превратившись в кашляющий, измученный призрак, отчаянно цепляющийся за чахоточные нити жизни, едва теплившейся в ней.
Из всех благородных жителей Рима, с которыми она водила знакомство, я был единственным, кто следовал за ее похоронной процессией. Когда я получил оставленное ею наследство, то продал дом на Квиринале, опасаясь воспоминаний, которые всегда будут вызывать ее дружественный призрак, и заперев секретную дверь собственной уязвимости. Старые связи были разорваны, я сделал свой выбор. Достиг решающего момента, когда нужно было действовать. Был ли я готов к этому или нет, решать Нумидии и Марию, крестьянскому генералу, злому гению Рима.
События последующих двух лет, рассматриваемые ретроспективно, сталкиваются друг с другом с нарастающей скоростью, словно колесница, несущаяся вниз с холма, выйдя из подчинения возницы, испуганного и слабого, позволяющего своим коням следовать за ее безудержным курсом; пока откуда-то с обочины не шагнет массивная мрачная фигура Мария, неотесанного и бескомпромиссного, и не поймает, и не сдержит коней за узду, и не остановит их стремительный бег грубой силой. Жестокость Мария и грубые амбиции создали напряжение в нашем обществе; насколько, мы только теперь начинаем понимать, а сам он никогда и не подозревал до того дня, когда, больной и озлобленный, он наконец ослабил свою железную хватку.