Да, не тот Стёпа.
Не тот и сам Пилат, оставшийся без жены и разжалованный из префекта в жалкого прокуратора, из молодого крепкого мужчины — в гундосого полустарика, из потомка жреческого рода, возвысившегося до ухода из порабощающей иерархии, — в трусливого скудоумца-чинушу. Это уничижение автора Протоевангелия, согласно законам существования стаи, тоже прибавляет роману популярности.
Не тот и Иешуа Га-Ноцри, в жизненной своей философии («все — добрые люди») опущенный до уровня тринадцатилетнего заучившегося подростка.
О Левии Матфее и вспоминать не хочется.
Однако, хотя у Булгакова все без исключения персонажи трансформировались в строго закономерную сторону — по «принципу Маргариты» (только персонажи беспутные, т. е. необличительные, и обеспечивают умножение тиража) — тем не менее, несмотря на миллионы читателей у «Мастера…», это не бульвар. Бульвар умные люди по много раз не перечитывают.
Булгаков двенадцать лет (!) писал «Мастера…»; ближе к закату правил его, несмотря на боли, хотя можно было бы, облегчая себе страдания, забыться с помощью укола… Но Булгаков улучшал «московскую» линию романа до последних минут своей жизни. Одни из последних его слов: «Чтоб знали!.. Чтоб знали!..»Так беллетристику не пишут.
Ключ ко всему, соответственно, в «московской» линии.
Литературоведы, понятно, определили месторасположение и комнаты мастера, и квартиры, где был Великий бал Маргариты. Есть и номер квартиры, и этаж, указана и улица. В этой квартире даже музей устроили. Литературоведов нисколько не смущает, что число комнат не совпадает, нет и пролёта на лестнице, не совпадают и другие детали. Главное, говорят литературоведы, название улицы и наше чутьё. То же чутьё вывело их и в один из арбатских переулков (без трамвая и прочего), и они вновь нисколько не сомневаются… А между тем «Арбат» — это больше чем почтовый адрес. Это символ принадлежности к Москве, образ на слуху, только такими и может оперировать автор… Литературоведы — они и есть литературоведы.
Вспомним Иоанна Предтечу: в пустыне на берегу Иордана он оформлял свои интуитивные прозрения настолько расплывчато и двусмысленно, что его слова могла переносить собиравшаяся вокруг него толпа. Та самая, которая полагала, что смысл слов Иоанна Крестителя понимает, но впоследствии распявшая Того, на Кого указывал Предтеча.
Иными словами, речи Иоанна — как о нём сказал лично Иисус, «величайшего из пророков» — были лишь туманным, расплывчатым отражением прообраза-Истины.
Почему туманным и двусмысленным? Потому ли, что впоследствии всё равно обезглавленный Предтеча искал одной популярности? Подправлял ли он Истину? Был ли бесчестен?
Да, расплывчатость в речах многих бесчестна, но в случае с Иоанном не так.
Расплывчатость в великом деланье Иоанна была созидательна: в пустыне при Иордане он подготавливал восприятие тех из его слушателей, кто ещё по своим привычкам подпадал под понятие «толпа», но по мере личностного роста становился способным её покинуть. Не будь Иоанна, созерцающих Христа-Истину среди того достойных было бы существенно меньше. Не все достойные способны сразу шагать широко, многим нужны промежуточные ступени.
Иоанн Креститель, оформлявший свою жизнь под представления толпы о пророке, хотя и был толпой назван пророком (по внешнему антуражу), был ею не понят. Указующий перст «величайшего из пророков» (Лук. 7:28) был из поля зрения вытеснен, и Истина была сначала в пренебрежении, а затем и вовсе на Голгофе распята.
Но это — толпой. Были среди слушателей Иоанна Крестителя люди и другого рода, скажем, Иоанн, пусть хоть в старости, но, в отличие от других, решившийся «врезать» правду-матку (Иоан. 1).
Их способность к слышанию кроется, разумеется, в области духа, но и отчётливые «персты» древних пророков им были в подспорье.
Тема известная: указание на прообраз уже созидание!..
А имеющий уши услышит.
Прообраз есть у всякого произведения. Но только «академики» казённого литературоведения ищут его в прошлом и по горизонтали. В результате умевший видеть на сотни лет Пушкин унижен и стал всего лишь поэтом, про Толстого, удивлявшего своей способностью в творчестве предугадывать ближайшее будущее, и говорить нечего. Булгаков тоже попал под общую гребёнку.
Но даже невооружённым глазом видно, что есть глубинный смысл, который объединяет и выделяет всех троих — Пушкина, Толстого и Булгакова.
Но об этом — в других главах.
Но это проза, тёмная сторона бытия. Толстой, как и Булгаков, не мог не искать в будущем и чего-то прекрасного. А действительно, почему бы и самому Льву Николаевичу при таких его пространственно-временн`ых способностях также не заглянуть в «каморку папы Карло»? Конечно, увиденное он неизбежно должен был отобразить иначе, чем Булгаков. Булгакова, телесно закандаленного всепроникающим железным занавесом коммунистической империи, кроме вопросов души и духа беспокоили ещё и осязаемые преграды, — отсюда в каморке он разглядел и стены, и полуподвальное расположение комнат, и печь, пригодную для сжигания рукописей. Толстой же осязаемым пространством скован не был, конкретные формы во взаимоотношениях двоих для него были как бы ничто, поэтому мы и наше конкретное бытие в его творчестве отобразились в самом главном — в судьбах его любимейших героев. Своеобразной мечте. Как бы грёзе. А жизнь иногда даже прекрасней, чем грёзы… Да, странно — что грёзы, странно — что исполняются, и странные эти люди — писатели… И вообще все люди — странные. Где они живут, в каком мире? Или мирах?
А.Меняйлов. КАТАРСИС: Подноготная любви. Глава 1 («А помнишь?»), года за четыре до начала работы над «Понтием Пилатом».
глава двадцать восьмая
Где сейчас потомки Понтия Пилата?
Лев Николаевич Толстой был не только писателем, но ещё и читателем. Причём, можно смело предположить, далеко не самым поверхностным.
Так вот, Лев Николаевич говорил, что мыслящий читатель, общаясь с произведением (понятно, не «бульваром»), в конечном счёте, пытается понять не столько сюжет и тему, сколько взгляд автора на жизнь, пытается распознать его «нравственную физиономию».
Хочется надеяться, что и я могу отнести себя к тем самым «глубоким читателям». Во всяком случае, параллельно с перечитыванием произведений Льва Николаевича, я запоем читал все и всяческие биографические о нём материалы.
И очень жалел, что Лев Николаевич не оставил бесстыдного варианта автобиографии: что происходило с ним лично, что из этого обилия материала поразило, а что нет, что, по ощущению, повлияло на его дальнейшую жизнь. Очень жалел, что стыд помешал Льву Николаевичу, а, соответственно, мне усложнил восприятие его произведений и жизни вообще.
Тогда, видимо, и появилась мысль, что честный автор, для облегчения читателю работы, найдёт способ совместить произведение в традиционной «художественной» форме с автобиографическими сведениями «без экивоков».
Я и до сих считаю, что не упоминание постыдных деталей жизни (при поиске возвышенного!!) — свидетельство отнюдь не деликатности, а проявление покорности воле стаи на всеобщее одурение, или, в лучшем случае, указание на недостаток мужества и решительности. У Толстого, скорее, последнее, ведь с помощью мемуаристов я узнал, что он семь лет никак не мог последовать своему намерению бросить курить, а двадцать с лишним лет набирался мужества окончательно сбежать от нравственного урода, копрофилки Софьи Андреевны.
Сколько себя помню — лет, наверно, с четырёх-пяти — всегда вступался за тех, кто оказывался в меньшинстве. И всегда, не понимая, удивлялся: почему в прогулочной группе, в которую меня отводили по будням, все малыши столь просто и без зазрения совести принимают сторону сильнейшего, скопом бьют одного и непринуждённо перебегают к появившемуся новому лидеру, всегда бесчестному? Почему у меня с остальными малышами бытие было одно, а реакции — противоположные?..
Почему столь много людей, не где-нибудь в мире, а именно в России, интуитивно чувствуют, что авторитеты на Пилата клевещут? (Я довольно часто встречаю людей, не входящих ни в какие религиозные иерархии, которые, как минимум, полагают, что Пилат, так скажем, выделялся своей порядочностью. А жена и вовсе всегда знала (лучше сказать, чувствовала), независимо от меня, что Пилат — спасённый человек и автор Протоевангелия.)