— Помнится, — ехидно сказал Киник, — твой соперник был… э-э-э… каприот. Которого она тебе, женолюбцу, предпочла.
Пилат поперхнулся.
— Хочешь сказать, что я ничего в этом мире не понимаю? — сквозь кашель и выступившие слёзы сказал он. — Ни в тайнах власти, ни в тайнах женской любви?.. Ну что ж… Очень может быть, — Пилат задумался, подбирая аргументы. — А с чего ты взял, что моя жена знала, что её любовник—…?
Он помнил, как его жена оторопела, когда начальник полиции сообщил о пристрастиях её возлюбленного.
— А женщинам и не надо знать, — сказал Киник. — Им достаточно — чувствовать. И чувствуют они то, что им нужно.
«Или она и тогда, при докладе, притворялась? А играла комедию, чтобы меня — подставить? — мысль поразила Пилата болью. — Не может быть!»
— Значит, она не знала, чт`о чувствует, — морщась от боли, продолжал защищать свою жену Пилат. — Не осознавала! Ошиблась. Да-да! Просто — ошиблась. Случайность! Она же — женщина! А женщины ошибаются. Просто. Безо всяких твоих закономерностей.
— Тогда почему она из многих предпочла именно его, а не мужчину? Почему, по-твоему?
— Да потому что он — патриций! Он ей — свой! Свой! А я кто? Всадник! Всего лишь — жалкий всадник с Понта! Выскочка. Мне здесь налоги следовало бы собирать! И не более того! А не творить суд над людьми и народами.
— Но я, — дождавшись, когда Пилат успокоится, сказал Киник, — ничего тебе не пытаюсь доказать. Я только рассуждаю.
— Согласен, — стыдясь своей вспышки, сказал Пилат. — Давай рассуждать. И — жить. Пока есть время — и трупы сюда не вошли строем.
Оба рассмеялись — кинично. Смех вообще освобождает от многих чувств — ужаса, скованности, ущербности, предубеждённости.
— Кстати, о трупах, — продолжил Пилат. — Я и не отрицаю, что в твоих словах что-то есть. Вспомни, кого в Империи назначают на должность! Сакральное ли это таинство посвящения в высшую власть или ещё что, не могу знать, — но они таковы. И хорошо, что мы это обсуждаем. Без знания сокровенного невозможно понимать, а следовательно — жить!
«Ну чем он не киник?» — подумал Киник, любуясь Пилатом.
— И всё-таки после убийства мальчишки, — сказал Киник, — у меня такое ощущение, что организатор — женщина. Тогда многое сходится: и запредельная для логического рассуждения хитроумность трупных объятий, убийство ребёнка, использование гетеры на подходе к кварталам любви…
— Женщина? — прикрывая глаза, вздохнул Пилат. — Пусть так. Возможно. Но из их числа можно всё-таки сразу исключить мою жену. Пусть женщине всё равно, кто перед ней: мужчина или пидор, но ведь убитый-то — её возлюбленный! Чтобы женщина убила свою любовь?! Это всё равно что убить своего ребёнка!
— Но разве мало женщин убивают своих детей?! — не выдержав, утратил обязательную для философов бесстрастность Киник. — Сколько их, младенцев, растерзанных, по кустам да по колодцам находят! А скольких не находят? А скольких вытравливают ещё во чреве?! А скольких бросают! Каким образом я оказался в заложниках? Меня бросили!
— Это не женщины, это — выродки, — опять закрывая глаза, непроизвольно, чтобы не видеть говорившего истину, сказал Пилат. — Законченные шлюхи. Исключение из правил. Их почти нет.
«Но ты же сам говорил, что все женщины — шлюхи!» — хотел возразить Киник. Но сдержался.
— То, что женщины все-все хорошие, что в жизни всё именно так, а не наоборот, — тебе жена… посоветовала?!
— Да, — твёрдо сказал Пилат. — Жена.
Он резко поднялся и, не прощаясь, пошёл к выходу из Хранилища. И только на выходе обернулся и почти закричал:
— Да, хранитель, жена! Моя жена!! Моя!
глава X
ночь. танец для неотмщённого
Прекрасная Уна замерла и прислушалась. Но раздававшиеся позади шаги немедленно стихли.
«Показалось, — подумала она. — Сюда нечистые не приближаются…»
Шаг…
Ещё шаг…
Что это дёрнулось под ногой?!
Уна содрогнулась. И нога, хотя и обутая в сандалию, разом превратилась в чуткую лапу львицы.
Кто?
Нет, это был не человек.
Лапа втянулась обратно.
Здесь, в окружении неотмщённых духов, было тихо, ещё не перешедшие в мир духов обыватели затаили дыхание, прячась от неизбежного, не слышно было даже лая собак, и только из кварталов любви, откуда только что выскользнула Уна, раздавались звуки музыки и взвизгивания, без которых можно было не только не получить оговорённые оболы, но и оказаться побитой.
Шаг…
Ещё один…
Вот и перекрёсток, где она разыграла перед собственным мужем женщину ему незнакомую, якобы безумно влюблённую в него гетеру — тогда, в ночь перехода её возлюбленного.
Уна берегла то чувство, с которым она тогда лепетала что-то бессвязное, — это ведь так нравится мужчинам. Всем. Из любого квартала.
Помнила всё—и странно сильное волнение внизу живота, и… страх.
Страх — чего?
Грозовых раскатов разоблачения?
Ливневых потоков гнева — за измены?
Тёмного омута кары — за заговор?
Тины ревности — из-за посещений кварталов любви?
Или она боялась, что он на близость согласится и тогда всё сорвётся?
Она знала, что в темноте муж её не узнает. Да, ночь, да, громада луны за её спиной. Но ослепляет не свет. Разгляди он черты её лица, он всё равно просто бы не поверил!
Её здесь быть не могло!
Не могло!
Потому что не могло быть никогда.
А даже если бы её и узнал, то всё равно, защищая своё самолюбие, признал бы в ней кого угодно, но только не её саму. Предположил бы двойника или божество, прекрасное, как и она сама. Или дух. Неотмщённый, и потому ищущий вернуться в этот мир — и отомстить. Месть же состоит в том, чтобы разбудить его ревность к жене.
В конце концов, поверил бы в её духа. Явившегося, чтобы его на пути в кварталы любви остановить…
Странные они, эти мужчины, — им так хочется верить своим жёнам. Так хочется…
Но главное: она — не она, а — гетера.
В ночь перехода возлюбленного Уна, действительно, сделала всё от неё зависящее, чтобы мужа соблазнить: она выгибалась как никогда, она даже в свой лепет поверила — ей действительно хотелось, чтобы её ряженый муж овладел ею прямо здесь, сейчас, в проулке! Он тогда уже было сделал к ней полушаг, копьё его напряглось, но вдруг всё сорвалось! Почему?
С каким трудом она тогда сдержалась, чтобы не наброситься на него с кулаками!
Почему, почему он ходит к каким-то шлюхам, таким же как она женщинам, и даже менее красивым, а ею — ею! — пренебрегает?! Почему? Почему?! Почему?!!
То, что он ею в проулке пренебрёг, было хуже оплеухи! Ведь если во дворце он пренебрегал ею всего лишь как женой — примелькавшейся, да и слишком многое он получил из её рук, — то здесь, в проулке, он пренебрёг ею уже как женщиной! Это было стократ больней! Оскорбительней!
Шаг…
Темнота…
Путь… в темноте — прошлого?
Шаг…
Вот потому-то в её смехе и звучала тогда и оскорблённость, и боль! А вовсе не потому, как наверняка подумал её простодушный муж, этот копьеносец, из-за упущенной возможности заработать. Куда ему, мужлану, понять?!
Он, к несчастью, всего лишь…
Кто?
А просто—«всего лишь»…
По рождению — лишь всадник.
По должности — всего лишь наместник.
А в сущности — копьеносец. Налогоплательщик ночи.
Да что же это такое! Опять у ног шорох!..
Змея?
Чья-то рука?.. Отрезанный палец? Нет, показалось…
И почему только он, как торгаш, всегда думает, что люди действуют ради выгоды?!
Ведь это же не так!
Разве она, воплощённая в Уне, своими поступками преследует выгоду?!
Да она сама почти никогда не понимает, что с ней делается! Уже из одного этого легко догадаться, что ею движет не выгода!..
Шаг…
Ещё…
Уна с ужасом отдёрнула — ногу? — нет, лапу!
Что это было?!