— Бу-бу-бу-бу-бу, — «страшный душегуб» надувал губы и в брызгах смешно косил снизу вверх.
— Цыц, бестолочь! — шикнул верховный. — Мальца разбудишь!
— Тот дядька с порубленным лицом победил, — старший сын Косарика, уже засыпая в колыбели, шепнул отцу на ухо. — Он смешнее пускал пузыри в ведре. А старый вообще не пускал. Я видел!
— Дядьку лихие ранили, — так же шепотом ответил стражник, подтыкая одеяльце. — Когда раны заживут, он будет ходить без повязки.
— У него старые рубцы, — отмахнул рукой мальчишка — ничего папка не понимает. — Все давно зажило. Вот такенные толстые! Как палец!
Косарик, тяжело сглатывая, вытер со лба испарину. Эко служивый тебя в пот швырнуло, сущее мгновение и ты весь мокрый. Весь! И внутри оборвалось, ровно в пропасть сбросили. Встать хочешь, а ноги не слушаются.
— Где рубцы? — спросил шепотом. Не оттого, что спят все, а разбудить жаль — просто голос от жути не идёт. Ужом выползает из глотки, такой же тягучий и неслышный.
Мальчишка нарисовал пальчиком прямо по лицу отца. Здесь, здесь, и здесь.
— А ещё тута, — показал на лоб.
— Показалось, — Косарик ухватился за последнюю надежду. — Светоч больно тускл. Видно плохо. Померещилось тебе, Пестря.
— Ничего не померещилось. У меня соколиный глаз, сам говорил.
— Да, говорил, — стражник, едва не подвывая от ужаса, взъерошил сыну вихор. — Спи…
А когда малец закрыл глаза, ещё долго сидел и про себя повторял: «волки», «волки»…
— А зря ты это сказал.
— Что? — Стюжень, кряхтя, устроился под одеялом поудобнее.
— День в дороге, ночь в тревоге.
— А что не так?
— Наоборот бы. Ночь в тревоге, день в дороге. Правильнее. Как бы лихо не подманил. Вторую ночь подряд веселье — это слишком.
Снилось и вовсе несусветное, будто Верна сидит у бабки Ясны, утреннее солнце брызжется светом аж с двух ладошек, только успевай щурится и отворачиваться, Жарик с мальчишками унёсся в лес, Снежок налопался до отвала, сопит себе в люльке, время от времени срыгивает и пускает во сне пузыри.
—…Всю душу себе вымотала! — ворожея постучала костяшками пальцев Верне по лбу.
— Ма, чую, что-то происходит! — благоверная заходила по горнице, время от времени встряхивая руками.
— Вон, тебя аж трясет, — Ясна усмехнулась.
— Честное слово, меча руки алчут. Или топора. Хочу вымахаться да забыться от усталости.
— Сотый раз повторяю, нечего тебе дёргаться.
— Ма, ты что-то знаешь! Вы со Стюженем последний раз долго говорили. О чём? И вид у тебя был невесёлый. Это его касается? Я ничего не знаю! На Большой Земле не бываю, с купцами не общаюсь, но точно знаю — кругом заваривается нехорошая каша. Мало нам напасти с мором!
Ясна глубоко вздохнула, взяла Верну за руки, подвела к окну, усадила у стены.
— Послушай меня, девонька. Нет в мире пары, которую боги сшивали бы с большим тщанием. Тебя и Безрода связывают сотни швов. Вспомни, сколько швов ты сама ему подарила, и никогда не забывай, что те рубчики проходят через ваши сердца.
Верна вскочила, оперлась о подоконник, замотала головой.
— Сколько лет прошло, успокоиться не могу. И серпяной скол помню, и рубку на поляне, и побоище с лихими. Не поверишь, готова день и ночь дыханием растапливать те сердечные рубцы, ладошками до ровного разглаживать! И растапливаю и заглаживаю! Но он уходит от меня! Ты слышишь? Уходит! Ровно натягиваются те швы, дух из меня тащат!
В горницу влетел Тычок. Взъерошенный, глаза горят, со сна ещё не пригладил вихры, и те торчат в разные стороны, ровно ежовые иглы, ложиться не хотят. Женщины переглянулись.
— Тебе, старый, тоже кажется, что кругом нехорошая каша заваривается?
— И не вздумай меня учить, ведьма! — егоз полыхнул, будто только искры ждал, подскочил к Ясне, затряс пальцем перед лицом. — Ясное дело заваривается! Тычок вам не корчёмный пьянчук! Понимать надо!
— Да что стряслось? — Верна склонилась над Снежком, от резкого стариковского выкрика он заворочался.
— Сон вещи видел, — Тычок, стрелял по горнице глазами, что-то искал. — Беда князю грозит. Где мой меч?
Верна и Ясна переглянулись.
— У тебя, старый, сроду меча не было.
— Ты мне рот, поганка, не затыкай! Был меч! Безродушкин! Тот с костяным навершием. На хранение мне оставлен с наказом блюсти и беречь! Куда дела?
— Твой же меч! Уж как сохранил да сберег! — Ясна, едва сдерживая смех, развела руками. — Да что такого может князю грозить? Дружинных вокруг, как семян в клубнике!
— От змеи за доспех не схоронишься! — старик назидательно погрозил пальцем, переводя взгляд с одной на другую.
Верна тревожно посмотрела на Ясну. «Правда что ли?». Та еле заметно кивнула.
— Я должен немедля собираться в Сторожище! Как раз ладья должна придти. Слышите? — старик замолк и призвал к тишине. — Слышите, гомонят? Лязг доспеха слышите? Уже, наверное, пристали! Это Моряй за мной идёт!..
— Подъём, старый.
— Что такое?
— Зря ты это сказал.
— Что?
— День в дороге, ночь в тревоге. Наоборот ведь было.
— Почему?
— Ночь. Тревога.
Старик резко сбросил ноги наземь, растёр глаза. Ночь глубокая, уснул крепко, ровно песку в глаза сыпанули, аж веки успели хватиться. Вслепую нашарил сапоги, нырнул в голенища, встал. Пошатывает. Оно и понятно, не мальчишка, да и вздёрнулся больно резко.
— Ходу!
— Через дом? Перебудим же!
— Через тын. Море рядом. Дом на берегу.
— А лошади?
— За ними вернёмся. Теньку не отдам. Ходу.
Безрод махом перелетел через тын, верховный, кряхтя, полез. А надо было сразу так — жердины не выдержали веса Стюженя, жалобно просели, с громким треском надломились. Старик вздохнув, просто пнул забор, и звено из сплетенных жердин просто лопнуло в середине.
— Ты как медведь.
— Меня в молодости так и звали.
Там, впереди в сотне шагов мрак плескался шумом волн. Бросив последний взгляд на дом, который сулил спокойную ночь, Сивый в глубокой, непроглядной темени даже не увидел, а угадал тень. Добрая, улыбчивая тень, поди, недоумевает, отчего так по-воровски, да в ночь, без единого слова. Ни тебе: «Благодарю, мать», ни тебе: «Зла не попомни». А не случись всё так погано, может быть, и дождались бы солнечного: «В добрый путь»?
— Куда? Кто там по нашу душу навострился?
— Не знаю. Но идут к дому Косарика. А тут уж думай, старый. У тебя голова больше.
— Море… море… Кругом песок. По следам найдут.
— Тогда лодка?
— Тогда лодка.
Мало не бегом слетели с холмистого берега на песчаную прибрежную полосу. Пристань с ладьями осталась правее. Вон горят мачтовые светочи, хлопают прапора и паруса, и на мысу, сложенный из тесаных валунов, высится теремок с путеводным светочем. Предводители дружин громко раздают приказы, потрескивает дерево, над пристанью нет-нет да плывёт дружный гогот. Скабрезный донельзя. Ни над чем другим никакая дружина так слаженно не ржёт. Городок лежит чуть дальше в сушу, и выкрашен по-другому: собачьим лаем, ржанием лошадей, да редкими огнями в эту ночную пору.
— Ты понял, что творится? — старик, встав перед подходящей лодкой, кивнул назад, на пристань.
— Чего ж не понять, — Сивый усмехнулся. — Даже ночью приходят-уходят.
— Никогда такой суеты не было, — верховный, поплевав на ладони, сунул руки под борт. — Н-навались, босота! Уф, пошла, пошла-а-а-а! Тяжелая, зараза! Оттниры ладья за ладьёй уходят на восток. Одна за другой. Кто-то их нанимает. Никогда такого не было.
— Кучно пошли. Косяком.
— И должен тебе сказать, золотой у кого-то невод, — старик, отдуваясь, присел на борт только что перевёрнутой лодки. Её осталось только на воду спустить. — Что затевается на востоке? Для чего кому-то свободные дружины оттниров, млечей, былинеев, соловеев? Даже не так… зачем ему столько дружин? Кто этот богач? Исполинская собирается дружина. Война?