— Поверь, без детей нам будет удобнее начать сначала!
— Ты с ума сошёл! Хочешь сердце из меня вытащить и оставить в живых?
— Всё у нас будет хорошо!
Медленно покачала головой и сдала назад… вернее хотела сдать, да разве пройдёшь дерево насквозь? А ясень держит крепко, будто ветвями обхватил, только ведь не ветвями и не держит вовсе — сама стоишь, хребтом врастаешь, ровно привязанная, отойти боишься.
— Нет, это не ты!
— Чего?
— Это не ты! Тогда на отчем берегу Грюй, которого я знала, словил мечи, секиры да стрелы и помер! Помер! А по миру пошло чудовище в его шкуре!
— Не мели, не мельница. И язычок спрячь, звезда моя. Так будет лучше.
— Па-а-а-адаль! Какая же ты падаль! Правильно говорил Стюжень: «Мразью стать невозможно». Ты или от рождения подонок или нет. Пусть только волос упадёт с головы моих, горло перегрызу!
— А вот и нет! Ты быстро всё забудешь!
— Совсем спятил?
Грюй вылепил скорбную личину, прильнул щекой к щеке Верны, одной рукой обнял, вторую простёр вперед и повёл справа налево, ровно дальнокрай рисует.
— Представить не можешь, что творит колдовство! Утром проснёшься, чисто девочка: будто и не было всех этих лет и двух ублюдков, рождённых от порождения Зла!
— Тебе до детей не добраться! Ты чудовище!
— Мне — нет, — усмехнулся Грюй, и Верна поразилась: вроде оба усмехаются, и Безрод, и Грюй, только Сивый ухмыляется необидно, беззлобно, с легкой грустинкой в устах, этот — ровно недожравший боров. — Думаешь, не знаю, что спрятали свои дома в заставной части острова, куда нам ходу нет? Знаю, милая моя, знаю. Поэтому детей… приведёшь ты.
— Нет!
— Ступай, Верная, ступай!
— Скот, что ты со мной сделал?
Верна отлепилась от дерева и медленно пошла. Могла бы — упала, руками в ноги вцепилась, не дала идти, рвала бы себя по живому, но тело не слушалось. Ноги топали себе к дому, ровно вчерашний день на дворе: всё хорошо, всё вместе возвращаются от Тычка с Ясной. Тычо-о-ок…
— Вернушка, милая, — Грюй догнал, положил руки на плечи, чмокнул в макушку. — И помалкивай. Рот на замок, хорошо?
Хотела было выматерить, чтобы уши у подлеца свернулись, да только язык, поганец, тоже отказал. Резко повернулась, передёрнула плечами и молча сбросила с себя его руки.
— И глазками не сверкай! Встретится кто по дороге, веди себя так, будто ничего не случилось! А спросят, отчего молчишь, отбрешись, мол, зуб ноет. Верная, мы начнём всё сначала, и ты увидишь: наша судьба в наших руках!
'Тварь! Ублюдок! Подонок! Я буду зубами тебя грызть, но жить ты не будешь. Ноги, стоять! Да стойте, сволочи!.."
Глава 39
У ночи голос прорезался. Пока Верна топала домой, темень всё в уши нашёптывала: вот куст разросся, хватайся да держись, что есть мочи, не отпускай, не давай себе идти… Не получилось? Пальцы не послушались, ноги мимо протопали? А там дальше крутой овражек да с обрывчиком в два человеческих роста, да с камушком на донышке, ты подойди к самому краю, вперёд шагни… Не получилось? Ноги ослушались, не свернули в нужную сторону? Жаль, что на Скалистом нет волков, не летит из чащобы спасительный вой, не шелестит трава под мягкими лапами, только сова-дура орёт в лесу, как раненая. Пару раз встретила дозорных. Как советовал Грюй, отбрехалась зубными болями, да ещё головой так убедительно мотала, чуть плат с головы не скинула. Уже дома Снежка взяла на руки, Жарика растолкала, заставила встать, сонного за собой потащила, и не просто потащила, а увела самыми тёмными тропами, чтобы ни одна собака и ухом не прянула. Крик отчаяния в горле клокотал, наружу лез, щекотал так, что першило, прокашляться хотелось до головокружения, но ни звука не вылетело из-за сомкнутых зубов. Грюй, подлец, в чужой злой ворожбе измазался так, что не отмыться уже никогда, только тебе, душа-девица до этого не должно быть никакого дела. Вот сведёшь детей на берег, чужие люди спрячут мальчишек и начнут Безродом вертеть, как хотят… А чего хотят? Прикажут заставу сдать? Врагов пропустить? Уж так повелось от начала времен, что кто-то всегда чего-то хочет. Грюй вот её хочет. Получит детей, продаст, а их мать, дуру такую, зельем упоит да прежней памяти лишит. Встань одним прекрасным утром с ложа Верна заворожённая, свежая, ласковая, улыбайся новому мужу, старого не помни, прежнюю жизнь забудь, обстирывай, по дому хлопочи, а ночью с дурацкой улыбкой раздвигай ноги, да стони погромче старому жениху на радость.
Пару раз мутило, словно трясину кто-то жердиной разворошил. Поднималось что-то изнутри, Верна даже останавливалась на несколько мгновений, и в эти сущие крохи времени в голове молнией высверкивало: «Отдай Снежка Жарику, да вели бежать к дядьке Щёлку!» И только открывала было рот, внутри утихомиривалось, подёргивалось зелёной стоячей тиной, и она снуло топала дальше, на берег, как и было приказано. И ни волков тебе в лесу, ни медведей, только сова блажит, ровно это её детей на убой ведут.
— Умничка моя!
Грюй, чисто лесной дух, изник из-за дерева, мгновением спустя чаща разродилась ещё парой «привидений», и бывший жених быстро кивнул подручным на детей. Верне с отчаянных глаз показалось, что более мерзкие создания ещё никогда не касались малышей. Не только её — всех детей от начала времён: рты перекошены, бороды всклокочены, глаза горят злым огнём, руки крючковаты, как ветки деревьев, а когда мальчишек под немой рёв матери увели — хотя на шее Верны жилы вспухли, как верёвки, глаза налились кровью, рот её исторгал в ночное небо Скалистого одну только тишину — подонок в обличье старого друга подошел на расстояние дыхания.
— Ну вот видишь! Не сломалась же!
Одной рукой притянул к себе, впился в губы, вторую руку, не чинясь, запустил ей между ног, да притом, скотина такая, пальцами тканину присобрал-приподнял, да к живой плоти и запустил жадную пятерню. С волосами поиграл.
— А ты горячая! Хоть пальцы вытирай, — прошептал он на ухо, и, улыбаясь, добавил, — Ну потерпи, потерпи чуток. Возьму тебя чуть позже. А то течёшь так, не ровён час псы след возьмут…
К морю шла, будто полоумная, губы себе искусала, а когда на берегу увидала бесшумное шевеление: грюевские тишком да молчком собирались отходить — душа и вовсе ухнула туда, где не оказалось дна. Когда саму Грюй повёл по мосткам на ладью, показалось, будто весь день с занозой отходила, а вот теперь наступило облегчение, только к чему это… как понять — не знала. Но будто дышать легче стало. И едва встала на носу ладьи, с коровьей покорностью глядя на берег, где оставался дом, шея точно сама по себе направо повернулась, а глаза ровно пальцами кто-то в глазных впадинах на нужный угол выкатил — гляди туда. Качается ладья на волнах у самого причального мостка, а с той стороны дощатой дорожки, почти напротив корабля, вровень с кормой, стоит сараюшка с рыбацким обиходом: сети, снасти, верёвки, и видит Верна, как в ночной темени, крадучись, растворяются какой-то старик с чем-то хрупким на руках, а рядом, помогая, беззвучно подгоняя и поддерживая, спешит вглубь острова какой-то вой… с мальчишкой на руках. И озирается украдкой. Вот они исчезли за сараем, сделались невидны, и в это же мгновение жуткий рёв, расколол ночную тишину:
— Где-е-е-е? Где они?
Что-то просвистело, и сзади ровно мешочек с песком на доски бросили, и тот же голос, в котором Верна без колебаний признала грюевский, исторг в ночное небо Скалистого: «Не-е-е-ет! Нет, твою мать!»
Сразу задышала, и будто воздух в легкие пошёл, а кровь побежала в руки, в ноги, в язык.
— Снежок, Жарик…
Рванула было к сходням, только кто-то до предела разъярённый влетел на палубу мгновением раньше, всей тушей снёс на доски и навис, ровно мрачная судьба. Разве только нож к горлу не приставил. Верна усмехнулась, не вставая, прямо из позы униженной и раздавленной бедняжки отвела вес назад, на руки и плечи, разогнала ноги и мало в струну не вытянулась в воздухе. Ступни в кожаных замотках пришлись Грюю прямо в живот: его отбросило к самому борту, разве что на колени не швырнуло, но даже в скупом пламени мачтового светоча его глаза полыхнули удивлением.