И вот спустя несколько лет, теперь в Москве, Дионисий вновь встретился со своим другом. Иоаким был уже архимандритом Псково-Печерского монастыря и прикатил в Москву на выборы царя. Первопрестольной Иоаким никогда не любил и в делах не проявлял рвения в её пользу. Да и царей не любил. Но сию нелюбь прятал. Был он родом из Новгорода. И только чудом остался в живых, когда там свирепствовали кромешники опричники. Тогда он, в миру Иннокентий, ушёл в зиму охотиться на белку и куницу. В лесах и пробыл до весны. А как вернулся, хоть волком вой от горя: ни жены, ни сына малолетнего — в Волхове опричники утопили; ни имущества, ни избы — сожгли опричники. Убитый горем, Иннокентий ушёл из Новгорода. И пришёл в Торжок, из Торжка в ближний монастырь, принял постриг да имя Иоакима.
Там он и встретился через какое-то время с Дионисием. Расположение они друг к другу почувствовали, часто послушание исполняли вдвоём: дрова заготавливали вместе в лесу, свозили их, пилили, кололи, в поленницы укладывали. Да на морозе-то полный день вдвоём, как не сдружиться. В ту пору Дионисий был нелюдим, о себе ничего не рассказывал. И не знал Иоаким, что ласкал взором не друга, а врага. Когда Иннокентий-Иоаким поведал Даниле-Дионисию трагедию своей жизни, то Дионисий рьяно стал сочувствовать.
И всё качал головой, закрывал руками лицо, чтобы спрятать глаза. А перед глазами-то в сей же миг вставала Аглая Иннокентия с трёхгодовалым сынком Ивашкой. Запомнил Данила Щетинин, сотник опричный, как кричала та простоволосая баба Аглая: «Ах, Ивашечка, да что же скажет наш батюшка Иннокентий, когда вернётся из лесу».
Данила тогда не раз проскакал мимо Аглаи, пока толпу женщин с детишками на руках гнали к реке Волхов — последнему рубежу жизни. Вот и прятал бывший Данила-сотник глаза от бывшего Иннокентия-охотника. Иннокентий знал себя, принял бы грех на душу, посчитался бы с лютым ворогом, да не сумел разгадать в Дионисии того матерого опричника, который лишил его семьи.
Теперь вот Иоакима позвали решать судьбу русского престола. Не выпытывал Иоаким у других приезжих священнослужителей, кому они сделают предпочтение, а бывшему вольному новгородцу больше по душе была Дума. Вот и решил он про себя не присягать никакому царю, а верно служить народу и боярской Думе. Сие хотя и не Вече, а всё-таки не тирания одного, каким бы ни был сей царь. И в Соборной грамоте не будет его, Иоакимовой, подписи, если придётся ставить её за Романова, Мстиславского и даже Годунова.
И тянулся Иоаким к Дионисию, видя в нём сотоварища, но не зная истинного нутра, не ведая тайных помыслов.
А Дионисий продолжал льстить Иоакиму. Он усердно приглашал его к своим друзьям, то в палаты князей Романовых, то на подворье бояр Плещеевых. Дионисия везде встречали с должным почётом, словно был он в своём прежнем сане. Всюду Дионисия обильно угощали медовухой и водкой. А пил он с удовольствием и много захмелев, поучал Иоакима, словно младшего по сану собрата:
— Ты, брате, донеси псковитянам вот какую правду: сия минута истории может быть святой памятью нам всем во веки веков, ежели постоим мы грудью за матушку Русь.
— Выкладывай, отче, какую правду донести моей пастве?
— А вот какую. Ведомо мне от добрых людей, будто бы Годунов-правитель, скрывшись в монастыре, задумал отдать престол змеёнышу. Будто держит он тайно в палатах или в вотчинах под надзором своего свирепого дяди Семёна человека очень похожего на царевича Дмитрия. А держит для того: ежели не изберут его на царствие, а Думу предпочтут, тут Борис-правитель и выпустит на волю царя истинного — Дмитрия.
— Да Дмитрий тот убит! — возразил Иоаким.
Хитро посмотрел на него Дионисий, перст поднял вверх.
— Не ведаешь ты, брате, коварства правителя. Не убиенного Дмитрия воскресил Годунов, а будто бы умершего в малолетстве Дмитрия, матерью которому была жена Ивана Васильевича Мария Темрюковна Пятигорка. И пущены Борисом слухи, что не умер он, а жив. И твердят об этом люди Борисовы на папертях церквей и на торжищах. Борис хитёр, аки бес, и прозорлив. Тот Дмитрий, говорят, слаб умом, абы из детства не вышел. И будет при нём Борис снова, как при Фёдоре, некоронованным царём.
— И тот Дмитрий умер, от Пятигорки, отче Дионисий, — стоял на своём Иоаким. — И как это удалось воскресить?!
— Да и не воскрешали его, а будто бы все годы с трёхлетнего возраста скрывали Дмитрия у астраханского тиуна Савельева на Волге в плавнях. А теперь тиун Савельев привёз Дмитрия в Москву, и тиун за свидетеля у Семёна Никитича Годунова содержится. И крест будет целовать перед боярским синклитом и духовенством, что истинный царевич Дмитрий, сын Ивана Васильевича и Марии Пятигорки, — жив.
— Сию крамолу, владыко, во все псковские и новгородские монастыри донесу. Осудят псковитяне и новгородцы Борисов происк.
Этот вечерний разговор проходил в палатах Фёдора Романова. Сидели Дионисий и Иоаким в просторной светёлке за столом, уставленным яствами, вином и медовухой. Беседуя, они часто прикладывались к кубкам, и Иоаким был уже хмелен, а у Дионисия пока — ни в одном глазу. Ближе к концу трапезы появился в светёлке князь Александр Романов. Подошёл он к столу, за плечи архимандрита Иоакима обнял, как своего друга, русую бороду расправил, глазами молодо блеснул, а и то — сорока лет нет князю, — кубок взял, вина ковшом налил себе и гостям.
— Да что, святые отцы, выпьем за одно благое дело, с каким я к вам и прикатил.
Дионисий и Иоаким выпили уже не так бойко, как хотелось Романову, но он не посетовал, выложил, с чем пришёл:
— Грамоту нужно написать, святые отцы, архимандриту Смоленскому Ферапонту. Да от имени самого царевича Дмитрия Пятигорки. Пропишите в ней, что он уже есть великий князь всея Руси.
Иоаким соображал туго: мешал-таки хмель. Но князь Александр Романов был ему любезен ещё во Пскове, как приезжал, тогда они обнимались, и теперь Иоаким сразу выразил желание:
— Ты, княже, мысль свою покажи, а мы изложим её не мешкая.
Нашлась бумага и орешковые ярославские чернила — тоже. И писал Иоаким споро: «Преподобный отче благочинный Ферапонт, мы, князь великий всея Руси Дмитрий-старший, говорим тебе, что Российский престол за нами. — Иоаким писал расторопно, несмотря на хмель. — А тебе повелеваю клятву нам держать да идти к воеводам, сказать, дабы границу больше не стерегли».
Между двумя кубками выпитого вина и была написана эта грамота архимандриту Смоленскому. Находился он в эти дни в Москве, стоял рядом с Романовыми в Китай-городе на Прилуцком подворье. В тот же час дворовый человек князя Александра отнёс грамоту. Знал князь, что Ферапонт может не поверить грамоте и к воеводам не побежит — в Смоленске они, но бумага сделает своё дело, породит смуту в чьих-то душах.
В те дни слухи о царевиче Дмитрии Пятигорке расползлись уже по всем палатам и избам Москвы. Горожане жаждали увидеть Дмитрия, все ждали, когда астраханский тиун Савельев возникнет на Красной площади и, целуя крест, поведает, как ему удалось уберечь царевича от смерти и от всех невзгод.
И другие слухи ползали по Москве, говорили, будто Борис-правитель тайно привёз Дмитрия, с тем чтобы низвести, как Дмитрия угличского. Сей слух породил у москвитян возмущение. Решили они упредить злодеяние. А самые ретивые стали сбиваться в ватаги, потому как, по их мнению, пришло самое время посадить Дмитрия Пятигорку на трон. И вновь на улицах Москвы стало людно, несмотря на жестокие морозы. И костры появились на Красной площади, и гул толпы достигал Кремля, и бояре потянулись в Думу поговорить-обсудить важную новость.
Младшие братья Романовы и Дионисий, чьим стремлением родился слух о царевиче Дмитрии Пятигорке, не случайно вспомнили о нём. Был он сыном Ивана Грозного от второй жены, а значит, имел прав больше, чем другие дети Грозного, которые появились позже. Но было в его судьбе много загадочного. Истинной судьбы его никто не знал доподлинно в пору царствования Фёдора. Да тогда она и не интересовала никого. Но настали другие времена. И теперь всем интересно было знать, куда исчез в своё время маленький царевич, в какие тайные обители был упрятан или где похоронен, если всё-таки умер.