Да кнут не такого складу был.
Только тени, что по песку метались, хвостами-крылами плескали, только волны, что вспять бежали, точно против шерсти реку чесали, только свет неровный, то тихий, то яркий, обнаруживали, что вовсе не спокоен кнут.
Когда трудно сделалось дышать, точно на круче, Калина окликнул:
— Успокойся, добром прошу. Я сейчас сам откинусь, и рыба вся кверху брюхом поплывет. Уж не знаю, что больше Маргу опечалит.
Глянул Сивый быстро, искоса — резанул тот взгляд брошенным ножом. Калина невольно дернулся, к щеке, к порезу руку вскинул.
А тут и тропа туманная обратно повернула.
Выбросил тауматроп обратно, на то же место, откуда взял.
Калина сперва не разобрал, увидал лишь груду потрошенную развороченную — живое мясо так не лежит. Затылок свело холодом, спину жаром обдало.
А после наконец опознал, что груда та — костамокша, жестоко, в ленты, порванная, как кошель вывернутая.
Кнут в миг единый рядом оказался.
— Сумарок?! Цел ли?
— Цел, — медленно ответил Сумарок, перед собой глядя.
Кнут не поверил, быстро руками прошелся, а Калина все на костамокшу глядел.
Справился недоверчиво:
— Неужто ты ее, чаруша?...
Сумарок медленно головой покачал.
— Не я.
Сивый же, посмотрев на останки, хмыкнул вдруг, губами дернул — наново свет ударил и тут же лег, ослепив:
— Кость свою хотел? Так любую выбирай!
***
На утро, как сговорено, подступил к чаруше Лисовет с поклоном, с честно заработанным.
— Вы вот что, — вздохнул Сумарок, — денег я не возьму. Справьте на них погребение Куту. Как надо. Чтобы и ленточка Козе, и огонь — честный. Не заслужил он в землю идти в колоде.
Молча поклонился головщик.
— Сделаем, — сказал. Выпрямился, добавил с чувством. — Хороший ты парень, чаруша.
И улыбнулся загадочно.
Сумарок подумал праздно, что без бровей ежели, так любое лицо в улыбке сразу таинственным делается.
Едва после костамокши отмылся, едва друзей успокоил, а самого до сих пор дрожь пробирала.
Долго уснуть не мог, колотило.
Стоило веки сожмурить, как наново видел пред собою бесконечное пространство черное, в алых волнах колец, слышал голос ласковый. Не бойся, ему молвили, перед тем как костамокшу сила неведомая прихватила да смяла, выкрутила, ровно бумажный лист… Сумарок не успел ни вздохнуть, ни разобрать, как обратно их вернуло.
Извертелся весь.
— Спи уже, — сказали ему, покрывало второе набросили, обняли крепко.
С тем Сумарок в сон и провалился.
…От холода пробудился. Вроде и летняя ночка, а поди — так застыл, что дыхание на губах едва не индевело, тело в патанку онемело. На спине лежал. Про себя удивился, куда спутники задевались: один остался.
Не утро еще было, а будто и не ночь уже, серо, плоско.
В изножье, под пологом, некто стоял, глядел.
Сумарок голову повернул.
— Кут? Что ты… Чего тебе не спится?
Кут же двинулся ближе, тяжко, ровно по трясине-зыбуну.
Наклонился, руки протянул — а руки длинные, вдвое против тела. Ухватил покрывало в ногах, начал к себе тянуть…
Сумарок же в то одеяло вцепился.
— Тига-тига, утица, тига-тига, серая, — сипло, как при жизни, проговорил Кут.
Мало помолчал и забормотал быстро, хлопотливо:
— Смерть большая, смерть маленькая, смерть большая, смерть маленькая, вишня, вишня, вишня…
И рванул покрывало так, что Сумарок очнулся.
Выдохнул. Лежал, в полог таращясь. Рядом друзья мирно сопели.
Привидится же, подумал Сумарок.
— Сумарок, Сумарок! Давай и твой венок отправим!
— Да к чему? — удивился чаруша, но позволил девушке снять венок.
Уж такова была забава: на утро последнее венки девки плели из травы да цветов душистых, подруженек да дружков оделяли.
Марга споро впутала в шелковую траву легкие огоньки, улыбнулась горделиво.
— Примета такая, — пояснила шепотом, — если отпустить венок по воде и целым-невредимым он до другого берега пристанет, то желанье сбудется, быть тебе счастливу… А если огоньки погаснут, али круче того — затонет венок, то, значит…
— Помрешь, — радостно встряла Иль, руки на груди сложила, глаза закатила, язык вывалила. — Как есть околеешь в ближний год.
Рассмеялся Сумарок, головой покачал, но отказывать девицам в баловании не стал, уступил.
Поплыли венки-огоньки, поплыли, легкими струями гонимые. Много-много их было, тесно шли.
Сумарок на свой поглядывал, а все больше — на друзей смотрел, улыбался.
Марга вдруг ахнула тихонько, пальцы к губам прижала.
Чаруша вновь на реку взгляд кинул. Его венок ровно рыба хвостом оплеснула: один огонек погас, за ним второй, третий… А после вовсе цветы пестрые черная волна накрыла, затянула.
— Примета глупая, бабья, стоит ли к ней склоняться, — процедил Калина, нарушая молчание.
— И то верно, — охотно поддержал Степан. — Зацепился, поди, мало ли коряг плавает, а сверх того сора накидали всякаго… Вон, вон, что там? Кора али обмоток?!
Сумарок кивнул. Порадовался, что кнут того случаем не застал.
И послышалось ему, будто с воды рассветной ветер шепот донес:
Тига-тига, утица, тига-тига, серая…
Лукошки
— А она как хватит! С полатей на пол, да, значит, и давай-ка ея по всей избе волохать, половицы ровно дресвой намывать! Да об стену, да о печку, о лавку! О, о! Бедная, горегорькая! Наутро гляжу — еле жива, охает, насилу отошла…
— И, говорите, раньше так не злобилось?
— Ни! Раньше-то стукало, шептало, ну выло-скреблось, как без того, а вот чтобы так — ни…
Задумался Сумарок.
— Так что, молодой? Возьмешься?
— Возьмусь, — решился чаруша. — Заночую в избе, поглядим на вашу потаскуху.
— Наша-то у кумы в лежку лежит! — мелко засмеялся старичок. — А эта, как есть, подсадок…
Давно Сумарок потаскух не видывал. Обычаем их молодые девки по ревности подсаживали в избу сопернице, чтобы ночью оттаскала разлучницу-вертихвостку, повыдергала шелкову косыньку, личико белое расцарапала.
Делали так: срезали у себя прядь да ногти, ночью нагими шли в темное-лесовое — даже сад годился, лишь бы деревья старые. Там сплетали из волос малую куколку, начиняли острижками ногтяными, перехватывали ниткой с одежды соперницы, да оставляли на веточке с подарком каким немудрящим, бусами али перстеньком, к примеру.
И шли обратно, по своим следам, да задом наперед.
Главное было, ни словечка никому не проронить, да чтобы свету ни искры, да чтобы видоков не нашлось.
Утром же смотрели, если не было подарочка — значит, слажено дело. Девка свою плетенку забирала и, исхитрившись, подкидывала в дом соперницы.
А там уже на следующую ночь и потаскуха себя являла.
Дело обвычное, молодое. У стариков внучка в поре была, ягода-малина, кровь с молоком. Пышна, что сноп, собой хороша: щеки толстые, красные, глаза голубые, глупые, коса русая до пяток в руку толщиной. В общем, по всем статьям девка добрая.
Правда, толку от нее чаруша не добился — лежала еще, синцами переливалась, что рыба чешуей, охала-ахала, на все расспросы рот кривила, глаза куксила, да слезами разливалась.
Старики-то бойчее оказались.
Они чарушу и подбили на дело это.
Сумароку-то все равно на ночь куда-то надо было пристроиться. Думал загодя к Лукошкам выйти, а не поспел. Ночи холодными сделались, дни куцыми, что хвост заячий; в поле свободно-покойно не ляжешь — то не птицы в стерне жалкими голосами перекликаются, то, не ровен час, ночные косцы повстречаются.
Пока постель собирал, пока воду да ужин в печи грел, пока умывался с дороги, время и прошло. Посидел еще мало при светце: черкал в записках, что на ум вспадало. Уже перенес туда и руну заветную, и навигационные карты загадочные, и зыбки стекольные, и прочее, что ночами являлось, марилось.
Как на бумагу перелил, голове будто легче сделалось. Записи свои только кнуту показал. Сивый листал, хмурил брови темные, поглядывал на Сумарока тревожно — чаруше пожалелось, что поделился.