Закланялсь стража, в ноги повалилась.
— Не гневайтесь…
— Сын мой где?!
— Я здесь, батюшка! — Милий, с послугой Шпыня, поднялся, склонил голову покаянно. — Не губи друзей моих, батюшка, не губи стражу верную, я один за все разорение ответчик.
Жилы-желваки заиграли на лице Самовита.
Спешился с коня рогатого-деревянного, пеной зеленого укрытого, да вдруг схватил сына в охапку, над землей приподнял.
Шпынь выдохнул.
Кажется, обошлось. Тут и лекарь приблизился труском, из тех, что с ватажными ходил, повели Милия прочь под белы руки…
Ударило тут Шпыню в голову — опять ведь чаруша железо свое куда-то задевал! Вот спросить бы! Закрутился, рыжего выискивая.
А того и след простыл.
***
Секач-Самовит по горенке похаживал, плеткой по сапожкам постукивал.
— Стало быть, сдружился ты с Милием?
— Сдружился, — отвечал Шпынь.
— Права Цара. Негоже сыну моему с отребьем уличным якшаться, — сказал Самовит.
Шпынь кулаки сжал, но и слова поперек не проронил.
— Посему, — продолжил, — беру тебя в дом, ближником. Станешь Милию охранителем. В дружину домашнюю на выучку пойдешь.
Шпынь аж задохнулся. В зобу сперло. Никак не ждал он подобного, гадал — катиться ему с красного крыльца кубарем опосля всего…
— Тебя как прозывают?
— Шпынем.
— Ты мне это брось! Никаких погремушек уличных, собачьих! Мать с отцом как подарили?
— Алоран.
— Алораном в дом и беру. Ступай теперь, сына порадуй.
Шпынь…Алоран поясно поклонился, вышел. Уже на полпути спохватился, что не справился, куда идти-то.
На крыльцо выбрался.
Солнце играло, ветерок теплый волосы ерошил. Сладко пахло цветущим садом. Смеялись где-то девки-работницы.
Милий сидел на ступенях, дремал, привалившись к балясинам. У ног его в пыли возились щенки пузатые-толстозадые: пищали, смешно заваливались.
Алоран неслышно опустился рядом.
Ишь, подумал, мормагон, а дрыхнет что обычный человек, сопит, слюни пускает.
Идущая по своим делам Цара привычно оглядела его с ног до головы. Да вдруг подмигнула, бросила яблоко. Алоран споймал, поблагодарил короткой растерянной улыбкой.
Погладил любопытных щеней, откинулся на локтях, глядя, как снуют в выси быстрокрылые птицы.
Ну, подумал, вот я и дома. На своем месте.
О цвете вишневом
…княжной она была, иль нет, кто теперь скажет, давнишнее то дело, травой-лебедой поросло, снегом-водой замыло. А только одно верно: убили ее, девушку. Стрелу каленую в лоб пустили, тело белое в пучину схоронили. Тем и кончилось бы. А только нет. Начала она, девица убиенная, по Пестряди бродить. Как есть, во всем уборе, да со злою стрелою в руке. А во лбу, слышь-ко, третий глаз звездой горит — таково ее Коза-матушка наградила за муки принятые, страдалицу…
По народу слух пошел — мол, клад она стережет, а какой клад — неведомо. Молодцев немало сыскалось, до чужого добра лакомых охотников…Да только Трехглазка и день, и ночь караулит. Как один глаз спит, так другой непременно сторожит!
Как увидит молодца пригожего — на грудь бросается, невестой себя зовет, а молодца, значит, женихом желанным, соколом ясным. А как парняга с того дела столбенеет, так она его — хвать стрелой в горло! И в болото! И жрет!
— Ох, сбереги, Коза, — зашептались, заахали вкруг рассказчика.
Кто покрепче, на слова понадеялись, а тонкие духом знаками защитными оградились, “козьими рожками”.
Самый жадный слушатель, рябый паренек, по виду из подмастерьев, так и сидел, по-рыбьи распахнув рот, забыв о стынущей каше — ложкой черпнул, не донес. Даже пестро сотканную шапку с льняных вихров не сдернул. На говорившего пялился во все глаза — видать, сладко мерещились несметные сокровища…
Сумарок вздохнул, подпер голову, тоскливо поглядел в чистое оконце: позатым днем затеяла было дождь-хмара хороводиться, да быстро унялась. Развиднелось, сонышко играло, людей веселило. Лугар Вешня славился садами вишневыми, а в нонешнюю пору все деревья в цвету стояли, будто в пене заревой.
Нигде больше в Сирингарии вишневые деревья ярым-алым не цвели, только здесь. Сказывали, тому причиной — Кольца Высоты.
На таковое диво завсегда наезжали охочие любоваться: из дальних мест добирались, от лугара-кута темного, от узла самобогатого находники спешили.
Даже Сумарок с того дурмана цветочного шалел, мысли глупые, дурные, весенние, в голову лезли…
Двор постоялый здесь держали девицы-сестрицы, одного гнезда птицы. Семеро их было, все погожие, пригожие, друг на дружку похожие. Особенно глянулась Сумароку светлокосая, сероглазая Даренка: на язык бойкая, станом звонкая, на работу проворная, на веселье сподобная. Бегала по хозяйству, звенела запястьями да пояском наборным.
И ей чаруша по сердцу пришелся. Звала-зазывала на вечорку, на танцы да беседы, но тут уж Сумарок отговорился.
Не один ко двору причалил; среди прочих оказался и сказитель народный, любимец всеобщий, сам Степан Перга, мастеровитый басенник, похабных сказок сочинитель.
Сумарок, чего таить, почитывал его переплеты. Вот, последний как раз под рукой держал: “Закушенные удила”, про страсть запретную, любовь кромешную, что между конюхом да дочерью боярской приключилась…
Большим грамотником Сумарок не был, но письмо да счет ведал. Все же, не совсем темный-дикий невеглас.
Степан вбыль оказался щуплым, но крепким мужичком: одежа пестра, башка скоблена, усы длиннющие, глаза хитрющие. Сумароку он живо напоминал дворового котяру-мышебоя: жизнью искушенного, любопытного, да не злого.
Вон, от народа не заносился, сидел за общим столом, баечки про княжну-утопицу травил, с почитателями беседовал. Сумарок на глаза ему не лез, в разговор не вступал. Чай, хватает человеку забот.
Степан к нему сам подсел.
На переплет кивнул, улыбнулся хитро — морщинки у светлых глаз заиграли, замерцали паутинкой.
— По душе ли пришлось, по сердцу ли мое творение сокровенное?
— Ну…да, — признался Сумарок, с чего-то оробев.
Степан довольно усы подкрутил, блеснул перстеньками.
— Коли так, ответь мне, добрый молодец: правду люди молвят, что ты чаруша?
— Кто мо…
Сумарок быстро глянул на Даренку, споро ужин для шумной купеческой ватаги ставящую: пироги горячие, пиво свежее, мясо печеное-перченое.
— Положим, что не лгут твои люди.
Заелозил Степан, заскрипел штанами с подтягами.
— А скажи, чаруша, по силам бы тебе взять да ту Трехглазку-утопицу отыскать?
Сумарок нахмурился.
— Разве не сказы то? Видел я Пестрядь, аккурат через нее шел. Разок не туда шагнешь, с гати-шати свернешь, так с головой провалишься. Пьяному да глупому много ли надо? Опять же, парит над водой, марит. Привиждения мерещатся.
Степан подался к нему ближе, взял пальцами за рукав.
— А если скажу тебе, что про девку со стрелою не лясы-балясы, а самая правдочка? Есть такая, рыжий, истинно говорю — есть! Помоги мне ее сыскать! Я уж деньгу не зажму, знаю, каково вашему брату туго приходится. Ты вон, худенький какой, одни глаза. То есть, один глаз…Ну…
Окончательно спутался.
— Сложение такое, — сжалился Сумарок, рукав освобождая. — Или я девка на выданье, тело наедать-нагуливать? Потом, на что тебе утопица?
У басенника вспыхнули зраки шалым кошачьим блеском.
— А вот побился об заклад с одним муд…с братом-песнопевцем. Он говорит — брехня, я говорю — правда! И на том стою! Условились, что доказу какую принесу на нашу сходку общую, вот тогда пусть все дивуются…
Сумарок ошеломленно выпрямился.
— Добро бы из-за чего важного, а из-за спора гордыбачиться? Ты же знать не знаешь, может, она тебя порвет?
— На то ты мне и надобен, рыженький.
— Я Сумарок, — нервно представился чаруша.
— Вот и ладненько, солнышко, — покладисто согласился Степан.
Сумарок только головой покачал.