Литмир - Электронная Библиотека

— Нет, от счастья видеть ваше величество, — ответил Цамбелли, спрыгнув с лошади.

Наполеон прежде всего распечатал донесение префекта Дюбуа, которое показалось ему настолько важным, что он велел развести бивачный огонь у гигантских дубов, растущих около дороги. Он пригласил шевалье к огню и около часу говорил с ним. Витторио рассказал ему ловко придуманную историю о своём бегстве из Австрии и о том, как он с опасностью для жизни овладел важными документами. С этими словами он передал императору письмо графа Стадиона, где было сказано: «1 марта 1808 года вооружение Австрии будет закончено и мы без промедления начнём войну...» Не менее важно было для императора то обстоятельство, что Цамбелли мог сообщить ему подробные сведения об этом вооружении, число полков, орудий, имена командиров и т. д.; и также относительно того направления, какое приняло народное движение в Германии за последнее время.

Бонапарт слушал Цамбелли в глубокой задумчивости. Опасность со стороны Германии была настолько очевидна, что он решился против своего желания бросить преследование англичан в Испании и немедленно вернуться в Париж.

Цамбелли приехал двумя днями раньше. Со времени разговора на дороге под дубами Асторги Витторио сделался любимцем императора. Теперь он с избытком был вознаграждён за все те унижения, которые ему пришлось испытать в высшем австрийском обществе. Он собрал такие сведения о людях, их отношениях и характерах, что в ожидании новой войны с Австрией сделался необходимым человеком для Бонапарта.

— Этот итальянец точно упал с неба, — рассказывали адъютанты и придворные, сопровождавшие императора в испанском походе. — Никто из нас не слыхал даже его имени. За несколько дней он умудрился заслужить расположение подозрительного Наполеона!

— Он мог привлечь императора магнетизмом, — утверждали придворные дамы, очарованные наружностью и ловкими манерами Цамбелли.

Даже в небольшом кружке приятелей, которых собрал у себя Беньямин Бурдон, несколько раз заходила речь о шевалье. Бурдон договорился с Эгбертом, чтобы тот не упоминал о своём знакомстве с Цамбелли, так как это могло помешать свободному высказыванию мнений.

Все в один голос признавали недюжинный ум Цамбелли и его умение обращаться с людьми и предсказывали ему блестящую будущность, тем более что император чувствовал особое расположение к людям, которые, подобно шевалье, отдавшись ему, сжигали за собою мосты и возлагали на него всю надежду.

— Я вполне согласен, что он даровитее многих из прежних любимцев императора и ведёт себя с большим тактом, но ведь и он пользуется незавидной репутацией, — сказал один из гостей, с умным и выразительным лицом, изрытым оспой и с преждевременно поседевшими волосами. — По-видимому, он участвовал в дурном деле...

— Да говори же яснее, Дероне, — сказал с нетерпением Бурдон.

— Мне лично ничего не известно. Но Фуше недавно, рассердившись на него за что-то, сказал: «Он забывает, что если бы я захотел, то мог бы сразу отправить его на галеры».

— Куда он отправил немало честных людей! — возразил Бурдон. — Разве ты можешь поручиться за Фуше?

Дероне и Бурдон были друзьями со школьной скамьи. Дероне был старше пятью годами и прошёл через все перевороты того времени: в качестве уличного гамена участвовал во взятии Бастилии, юношей — во время приступа Тюильри — и теперь состоял на службе империи в должности комиссара сыскной полиции. Однако, несмотря на это, он оставался верным своей дружбе к Бурдону и своим республиканским убеждениям, как утверждал Бурдон.

Большинство гостей были ярыми республиканцами и близкими приятелями Бурдона, которых он угощал дружеским обедом. Все были в наилучшем расположении духа, чему немало способствовало хорошее вино.

Здесь для Эгберта наглядно выяснилась разница между двумя национальностями: французской и немецкой. В Германии разговор друзей одинаковых убеждений, перейдя из узкого круга личных интересов, неизбежно вращался бы около поэтических и философских идеалов, между тем как для гостей Бурдона и его самого ничто не имело цены, кроме политики. Эти люди в ранней юности пережили волнения революции, с её событиями были связаны лучшие воспоминания их личной жизни. Припоминая свою молодость, они говорили о Мирабо, жирондистах, заседаниях конвента, народных собраниях, как немцы стали бы говорить о своих школьных товарищах, учении и преподавателях. Государственная жизнь у этих людей поглотила всякую другую деятельность; к ней направлены были все их заветные желания и надежды; в ней заключалась слава и счастье как их самих, так и отечества.

На замечание Эгберта, что большинство образованного парижского общества по его наблюдениям занято мелочными интересами и увлекается пустяками, ему ответили, что это делается с той целью, чтобы отвлечь внимание подозрительного Бонапарта.

— Парижане, — сказал один из гостей, — во избежание его гнева делают вид, что боятся политики как заразы. Но пусть Наполеона постигнет большое несчастье, например, беспримерное поражение...

— Кто может победить его? — прервал с живостью Эгберт. — Он уничтожил лучшие войска Европы, из земли не вырастут новые.

— За границей, — заметил Бурдон, — преувеличивают силу этого человека. Его венчают лаврами; все его победы приписывают ему лично. Но что, в сущности, составляет его силу? Революция, республика. Они создали войска, перед которыми трепещет Европа. Не его орлы воодушевляют их, а мысли о свободе и равенстве. Весь вопрос в том, долго ли продлится это ослепление. Он как безумный расточает людей и богатства страны. Европа поклоняется ему как герою. Он только ловкий и счастливый вор. Каждый из нас достиг бы тех же результатов, если бы так же бесцеремонно, как Наполеон, распоряжался средствами, предоставленными ему великой нацией в минуту заблуждения.

Против этого трудно было возражать что-либо. Эгберт вполне понимал, что республиканцы не могут простить Наполеону 18-е брюмера и низвержение республики.

— Поверьте, — добавил Дероне, — что недалеко то время, когда вся Франция открыто выразит ему свою ненависть. Он мог обуздать нас на время, но ему не удастся превратить французов в рабов. Ни один укротитель львов не умер своей смертью.

— Это говорит блюститель закона! — сказал с удивлением Эгберт.

— Да, я придерживаюсь существующих законов, пока новая революция не создаст лучших. Права народа выше закона.

Эгберт молчал. Логика революционеров возмущала его.

— Вы немец и аристократ, — сказал с улыбкой Бурдон. — Вы не можете понять нас.

— Между моими соотечественниками вряд ли нашлось бы много людей, которые бы примкнули к вашим принципам.

— Наши победы, быть может, научат вас гражданским доблестям, — высокомерно ответили ему республиканцы. — Мы надеемся, что со временем все немцы сделаются французскими гражданами.

— Предоставьте нам устраивать у себя нашу жизнь по нашему собственному усмотрению. Мы любим наше государственное устройство и учреждения и мало-помалу, не торопясь, стараемся уничтожить то, что уже устарело и отжило свой век. Кто знает, не было ли величайшей ошибкой вашего императора, что он не пощадил особенностей нашего быта и подвёл нас под общую мерку.

— Скорее можно сказать, что уничтожение германской империи, этой средневековой руины, его величайшая заслуга. В этом случае он оказался достойным сыном революции.

— Для нас германская империя имела и всегда будет иметь значение в смысле объединения и сознания общей национальности, — сказал Эгберт. — С нею связаны наши лучшие исторические воспоминания. Наконец, позвольте вам заметить, господа, что если вы любите и защищаете свободу, то не лишайте и нас права самим распоряжаться в нашем государстве.

— Во всеобъемлющей республике все люди будут одинаково счастливы; это будет всемирное братство.

— Но если мы не желаем республики!

— Мы не можем допустить существование таких государств, как ваше, около наших границ. Мы вас принудим покориться свободе. Впрочем, мы сильнее вас; опыт показал, что мы непобедимы.

96
{"b":"871864","o":1}