Никритин засмеялся и махнул рукой.
Первые два дня он все еще вставал по звонку будильника. Но, отправляясь на завод, чувствовал себя неловко, словно затесавшийся в чужую демонстрацию. Ведь теперь он и впрямь сделался свободным художником. Хочешь — иди и работай, хочешь — нет. Казалось, лишь внутренняя самодисциплина гонит его из дома. Затем это прошло. И он удивлялся легкости, с какой привыкал к новому укладу жизни. Шагая через проходную, он уже уверенно протягивал вахтеру пропуск и толкал коленом пружинящую дверь.
...Никритин набрал на кисть берлинской лазури и сделал еще несколько мазков, прописывая тени. Кажется, все. На сегодня — хватит. Подтянув рукав, взглянул на свои часы. Время близилось к перерыву. Он сложил кисти.
В столовой было людно и шумно. Устойчивый запах разваренной квашеной капусты, казалось, сделался тут составной частью воздуха, как кислород и азот.
— Ну и борщ! — говорил Шаронов, взглядывая исподлобья, когда подносил ложку ко рту. — Нет, в смысле еды я — феодал. Пусть будет домашней. Меньше, да лучше. Нельзя готовить жратву в автоклавах.
— Давай, давай! Пофрондируй! — отозвался Никритин, глотая борщ. Он органически не хотел соглашаться с Шароновым. Даже жалел, что сгоряча согласился работать вместе с ним. С одной стороны — это помешает его собственной работе; с другой — все-таки уступка ему, словно бы согласился с его мировоззрением. Однако слово есть слово. И он злился и на себя, и на него.
— Слушай!.. — Шаронов отложил ложку, в свойственной для него манере перескакивая на другое. — Слушай, а ты успеешь с портретом к фестивалю? На юбилейную выставку уже поздно, но к фестивалю надо бы поспеть. Все-таки выставка!
Да, московский фестиваль! Никритин об этом как-то не думал. Он вообще не думал о выставках — просто работал. Теперь задумался. Ведь не для себя же работал! Портрет должен нести идеи автора массам, иначе полотно теряет смысл!
Он оторопело смотрел на Шаронова и молчал. Ему было стыдно, что этот Герка думает за него, подсказывает какие-то пути к популяризации его работ.
Да! Пожалуй, к фестивалю можно успеть...
— Если успеешь, голову наотрез — возьмут! — сказал Шаронов, снова берясь за ложку. — Тема-то какая — рабочий!
В этом снова был он, готовый «реализовать», спекульнуть на конъюнктуре.
— Не знаю... — сказал Никритин. — Посмотрим... Ты лучше давай мне задания, кого рисовать. И материалы давай...
— Ладно. Завтра принесу гуашь и полотно. Но с портретом торопись: времени в обрез. В крайнем — к Маю надо закончить.
Шаронов вынул из кармана и протянул початую четвертинку водки:
— Хлопнем по сто кормовых единиц?
— Не хочу! — отмахнулся Никритин.
— Как знаешь... — Шаронов отпил из горлышка, сморщился и, спрятав бутылку в карман, понюхал корочку хлеба. — Меня мутит от здешней серости.
Серость. Неизвестно, что имел в виду Герка, но серости действительно хватало — и в цехах, и в столовой.
— А почему серо? — спросил Никритин, отодвинув тарелку. — Ты ведь давно на заводе. Что это — традиция, стандарт?
— Не все ли равно? — беспечно сказал Шаронов и вдруг пристально посмотрел на него. — Не терпится повоевать с ветряными мельницами? Они тоже были серыми. Парадокс, но факт!
— Вижу, что факт, — хмуро сказал Никритин. — Одного не пойму — почему иначе не покрасить? Свету бы прибавилось, веселей бы стало. Ведь тоже факт?
— А это уж пусть лошади думают, у них головы большие, — поморщился Шаронов. — Ты о себе думай. Не глупи и сходи в союз, покажи эскиз. Чем черт не шутит, может, заключат договор на картину. Уж тогда закупочная комиссия не отвертится, учти! А сорвется с договором, продай заводу — и точка.
— Ты хочешь, чтоб я драл шкуру с неубитого медведя? — вяло возразил Никритин. Знал — Герка прав, нужно показать эскиз. И все же... Мысль о прежних неудачах сковывала его, отбивала охоту показывать незаконченную вещь.
— Непрактичность — червоточина холостяков. Не будь же в конце концов дураком! — возмущенно сказал Шаронов. — Сколько ты собираешься протянуть на свои три тысячи? Сказал «А» — говори «Б»!
— А тебя-то что беспокоит мое благополучие? — начиная раздражаться, сказал Никритин. — Похоже, что ты больше печешься обо мне, чем я сам.
— Не знаю... — сказал, помолчав, Шаронов, и морщинистое лицо его стало скорбным, как у больной обезьяны. — Парадокс!.. Ведь чувствую — презираешь меня... как все чистюли... Парадокс... А может, тоска по утраченной невинности... Считай, как хочешь... — Он встал и, глядя в сторону, протянул руку: — До завтра! Холсты и краски будут...
Никритин еще смотрел ему вслед, не разобравшись в смятении чувств, когда к освободившемуся месту подошел Бердяев — с тарелками в обеих руках. Локтем он прижимал к себе книгу.
— Ну как? — сказал он, положив книгу рядом с тарелкой. — Личность моя продвигается? Задержался вот, толкотня в библиотеке.
Никритин скосил глаза и прочел на обложке: «Сержант милиции».
— Вам что, нравится? — спросил он.
— Я же еще не читал, — сказал Бердяев, разламывая толстый ломоть серого хлеба. — Но люблю про борьбу с преступностью. Захватывает. Пойти разве в бригадмильцы! Вот бы изобразили меня с повязкой, а? — поднял он глаза и блеснул идеально белыми и ровными зубами. «Как на рекламе зубной пасты», — непроизвольно отметил про себя Никритин. Он промолчал. Что-то неприязненное шевельнулось в нем и тут же испугало: не испортить бы образ, который собирался воплотить в портрете.
Поспешно простившись, Никритин встал из-за стола и пошел к выходу.
Следом выскочил из столовой бригадир расточников Костя Шлыков. Будто случайно, зашагал рядом — чуть в раскачку, сжав зубами «Беломор». Папироса от затяжек морщилась и всхлипывала. Никритин покосился. Идет, молчит. Мускулистые руки раскачиваются слегка на отлете — как у борца или штангиста. Атлетический торс — треугольник вершиной вниз — обтянут серым волосатым свитером. На голове — берет, такой же, как у Никритина. Идет, думая о чем-то своем, не заговаривая.
«Черт! Все, что ли, они такие деликатные?! — выругался про себя Никритин. — Или... просто игнорируют?»
— Чего это ребята сторонятся меня? — спросил он, внутренне напрягаясь и готовясь к спору, если Шлыков начнет отрицать очевидное. Он чувствовал, как вокруг него стала расплываться в цеху тишина, такая, словно в скафандре погружаешься в вакуум. Почему? Деликатность Шлыкова, как и деликатность других, начинала раздражать Никритина. Могли бы, кажется, подойти, поинтересоваться его работой. Но кроме Нади Долгушиной — никто! То ли с самого начала совершил какую-то ошибку, то ли именно игнорируют, считая его труд баловством. Непонятно и обидно!..
К его удивлению, Шлыков ничего не стал отрицать, лишь пожал плечами.
— Да кто их знает... — неопределенно сказал он. — Может, сосет их другое. В цеху-то... не замечаете? Фигурной стали осталось на две смены. Считайте — снова начнем дым возить по пролетам, сплошной перекур. Впору и об искусстве забыть да силенок набраться — для встречи Его Величества Аврала. Простой — не фруктец золотой.
«Фу-ты... Глупо спросил... — начиная краснеть с ушей, подумал Никритин. — Видать, и впрямь — самолюбие художника чувствительнее слизистой оболочки, как иронизировал Фархад».
Простой... И лозунг: «Не теряй ни одной из 420 минут рабочего времени!»
Простой!.. Темные полосы, провалы в ряду освещенных станков — словно выкрашенные зубы в ряду здоровых. В цеху еще нет полной тишины, но высота и тембр шумов уже иной — непривычный, настораживающий. Кружок перекурщиков... анекдоты... тускловатый смех... Всплыли в памяти подслушанные разговоры, стычки, остроты...
Вынужденное безделье — оцепененье души. Знал по себе — в какие тоннели ныряют мысли в подобные дни. И благо, если скоро засветится впереди круглый пятачок неба...
Проглядел, многое проглядел восторженным взглядом. Уловил основное умонастроение людей, делающих вещи, и решил, что постиг суть вещей и явлений. А нюансов не различил, увидел всех одноцветно, лишь в горьковской «радости делания». Нет, не различил оттенков, из которых слагается картина души, которые определяют мировосприятие человека.