Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тата шевельнулась. Не отнимая рук от подбородка, глядя перед собой, сказала:

— Кривляется. А мог бы писать... — она неслышно вздохнула и стала читать на память, все так же — кулаки в подбородок:

Всю ночь топтался у дверей
На тонких лапках дождь.
Я спал над карточкой твоей,
И снилось: вот войдешь...
Топтался дождь, как хитрый зверь,
И ждал, что задохнусь...
Но снилось: тихо стукнет дверь,
Войдешь — и я проснусь.

Никритин щелчком сбил пепел, подул на огонек сигареты. Раздулся красный глазок, сгустив вокруг себя темноту. Потому ли, что в стихах действительно был жарок, потому ли, что прочла их Тата, — они ему понравились. Войдешь — и я проснусь.

Но сказал он о другом:

— Тогда... в нашу первую встречу... вы от него сбежали?

Кадмина не ответила.

Он покосился на нее. Опять выпятила губу. Сидит. Молчит. О чем?.. Не все ли равно. Сидит с ним. Не уходит.

Никритин тоже стал проникаться молчанием. Долгим-долгим...

Пали какие-то преграды. Он чувствовал — пали. От этого молчанья вместе, от тепла, неслышно идущего от нее — незащищенной сейчас, раскрытой в почти детской обиде.

Пахло, одуряюще пахло джидой...

ГЛАВА ПЯТАЯ

Жара изнуряла. Тело покрывалось липкой пленкой, и неприятно приклеивалась к спине рубашка. Донимали мухи, летящие в открытое окно. Чудилось, жужжал сам воздух — тяжелый, душно пахнущий ореховым маслом, которым Никритин разбавлял краски.

Кадмина терпеливо сидела на подоконнике. Позировала. Смотрела на ветку айвы, дотянувшуюся до окна. Старая айва, бесплодная. Неведомо как выросшая возле наружной лестницы. Лучи солнца отскакивали, скользнув по лаковым желобкам темных листьев, бродили зеленоватыми тенями по ее лицу, спокойному, розово-смуглому, пробегали по влажным белым зубам, когда она говорила.

Никритин, неудобно выгнув руку, в которой держал палитру, откидывал со лба волосы, вглядывался в ее лицо, хмурился. Мысли текли в два слоя — совсем раздельно. Один слой — рабочий. К нему, казалось, были причастны лишь глаза и руки. Сказывался профессиональный навык: работалось почти механически. Взгляд — мазок, взгляд — мазок... А второй слой... Чего только не всплывало там — отрывочно, своевольно.

Работа очень подвинулась. Собственно, была уже завершена. И поначалу удовлетворяла Никритина. Лицо прописалось как-то быстро, энергичными крупными мазками. Хорошей лепки лицо. На несколько удлиненной и по-девичьи наивной шее. В последнем, быть может, сказалась еще не выговоренная до конца тема «Жизни», тема чистоты, целомудрия. Никритин и сам не заметил, как стал навязывать портрету то, чего оригинал не давал. И лишь приступив к глазам, осознал свой промах. Нет, наивной, неведающей чистоты в них не было, в этих глазах, — серых, с твердым, несколько хмуроватым взглядом. И как он ни старался, не мог совместить предвзятость с действительностью. Замысел портрета рушился. В этих глазах блуждала мысль — острая, едкая, беспощадная. В них был вызов, а совсем не та созерцательность, которой он добивался.

Все сыпалось к чертям!..

Он еще пытался заглушить сомнение, отмахнуться, но после вчерашнего посещения Скурлатова бесполезно было играть в прятки с самим собой. Глаз у старика острый, ничего не скажешь. Нащупает и укажет то, что ты и сам знал, но чему не давал пробиться на поверхность сознанья.

Скурлатов пришел утром, когда Никритин промывал скипидаром загрязнившуюся палитру.

— За что ж такая немилость? — басил он, раскуривая свою трубку и поглядывая из-под мохнатых бровей. — Исчез, яко тать в нощи... Ну, показывай, хвастай...

Он подошел к мольберту и склонил голову, окутался дымом. Отступил. Отмахнулся от дыма. Смотрел. Ничего не сказав, повернулся к Никритину, поднявшемуся с корточек.

— Этюды! — потребовал он.

Никритин стал показывать, прислонил к стене этюд с шиповником. Не тот, что подарил Кадминой, другой, писать который выезжал уже с нею. Более удачный, как ему казалось.

— Знаешь... — пыхнул трубкой шеф. — Ты не учитываешь одной вещи... известной, между прочим, еще импрессионистам. Картина будет висеть в комнате, при комнатном освещении. А ты пишешь на воздухе, да так и хочешь оставить. Надо же еще раз прописать, протащить через мастерскую! Надо учитывать влияние воздуха и цветовых рефлексов. Скажем, если ты пишешь под деревом, ты и воспринимаешь свою вещь в зеленых рефлексах. А убери-ка ее оттуда?! Исчезли рефлексы — нарушилась вся цветовая гамма... Это же элементарно!

Он взглянул на потемневшее, растерянное лицо Никритина. Подошел, положил руку ему на плечо:

— В любом искусстве есть и спортивная сторона. Партнеры должны вести себя спортивно. Не надо обижаться, когда терпишь поражение. И кроме того... — он попыхал трубкой, вынул ее изо рта. — Как и спортсмену, художнику нужна выдержка. Для борьбы с материалом, с собственной ленью, с косностью других. А ты слишком быстро приходишь в отчаяние. Больше выдержки — и добьешься своего. Помни — человек может все, даже на Луну полететь!..

— И даже сносить жалость? — напрягшимся голосом спросил Никритин, высвобождая плечо.

— Ну нет!.. — шевельнул бровями Скурлатов. — Жалеть — не моя специальность...

Большой, грузный, он повернулся и снова подошел к портрету Таты, мягко поскрипывая подошвами. Сунул в рот трубку, насупился.

— Н-да... — выпыхнул он наконец и указал трубкой на портрет. — Парсуна...

Никритин стиснул зубы, явственно ощутил, как кровь плеснулась в лицо, в уши. Действительно, жалеть — не его специальность! Единым словом может убить! Чаще — именно таким, старинным. Парсуна!.. Неужто так сусально?.. Врет старик! И все же...

— Торопливость — свойство дьявола, — утверждают арабы, — выставил трубку, как пистолет, Скурлатов. — А ты не только торопишься, ты проявляешь уж совершенно неприличную суетливость. Разбрасываешься. Натюрморты, жанр, портрет. Подозреваю — и к фреске тянет... Милый, нельзя же так!..

«А как же Леонардо да Винчи? — подумал Никритин. — Разбрасывался так, что первым изобрел парашют. А! Что с тобой спорить. Парсуна!.. Врешь, старик: портрет все-таки сделаю!..»

И вот сегодня он снова мучил Тату, мучился сам. Мучился желанием взять шпатель и соскоблить все крест-накрест! Но нет — выдержка, выдержка!.. Он вглядывался в изменчивое лицо Таты и откидывал со лба волосы.

А мысли — во втором слое — текли своим чередом. То дремотно, то скачками — как проходило у него это лето. Душное, липкое, смуглое и пыльное. Азиатское...

Друзья разъехались, а он остался в городе.

Лишь сходил в мастерскую, оформил отпуск, получил деньги. «До осени хватит!» — подумал, складывая пачку засаленных сторублевок.

В первые дни не выходил из дома. Пробегал до угла, закупал в подвальном магазине хлеба, колбасы, консервов.

Целыми днями валялся на диване, читал. Старых мастеров, журналы, сборник «Ленин об искусстве».

Хотелось понять, когда же начался разлад в душе? Эта разобщенность с окружающим...

Пока учился, все впереди казалось ясным и простым. Получить диплом, выставляться, стать настоящим художником. Случалось, конечно, — для приработка к стипендии — заниматься всяким. Даже лозунги на кумаче писать. Но то ж было «пока»...

А началось, пожалуй, с выставки. С первой выставки, в которой он участвовал. Именно в тот день.

Где-то высоко висел его натюрморт. Немудрящий. Зеленовато-розовые яблоки. Поиски цветового решения фактуры. Почему-то жюри отобрало эту, а не иные его работы.

62
{"b":"870648","o":1}