— Где вы ее берете? — покосился Никритин.
— В ресторане аэропорта. С астрономической наценкой... — сказала Тата, продолжая приготовления. — Предок может себе позволить. А мы, народ, будем пользоваться. — Она глянула на Никритина. — Что, народ безмолвствуег, как выразился А Сы Пушкин?
Никритин хмыкнул, — вспомнила же!
Было это летом, в парке. Шли мимо эстрады и остановились: задержал голос лектора, уныло подвывающий. Только и слышалось: «Пушкин в Евгенионегине отобразил... Евгенионегин А Сы Пушкина противостоит...»
Тата стукнула бутылкой о землю, вышибла пробку.
— Пить так пить, налей квасу на копейку, как говорит мой предок... — сказала она, не замечая изумления Никритина. «Ловко! Никогда не видел, чтоб так открывали бутылки». Она налила коньяк в узкие стаканчики гладкого стекла. — Выпьем за этот великий день, который начинался словами: «...а паразиты — никогда!» Кстати, не прими на свой счет, последнее относится лишь ко мне.
Она протянула стаканчик Никритину и глянула ему в глаза — без шутовства, напряженно, словно чего-то ожидая от него: каких-то слов, каких-то чувств. Но он растерянно молчал.
— Ну, быть по сему... — усмехнулась она и выпила — сразу, запрокинув голову.
Солнце, хоть и осеннее, припекало затылок. Никритин рассеянно дожевал пирожок и переполз в длинную тень машины, уселся, прислонясь спиной к губатой резине колеса. Тата оставалась на свету, лишь расстегнула куртку и поддернула спортивные брюки, обнажив щиколотки — коричневые над белыми кедами. Она охватила руками колени и уперлась в них подбородком. Потом склонила голову, посмотрела на Никритина:
— Вот нам уже и говорить не о чем... Как притерпевишеся муж и жена. Тебе бы еще газету в руки, а мне — штопальную иглу и дырявые носки.
— А чего ты ждешь, если мы больше врозь, чем вместе? — повел на нее глазами Никритин. — Надо переезжать к Афзалу. Чего ты тянешь — не пойму...
Да, чего? Вот не может решиться покинуть дом, но в то же время, если отец женится и придет та, рыженькая... Как она запрокидывала голову, смеялась фарфоровым голоском!.. Нет! Под одной крышей с ней? Нет!.. Однако... еще ведь не свершилось...
— Ну куда мы сейчас переедем? — как-то вяло возразила Тата. — Видела же — старый узбекский дом, с земляным полом... Что, на зиму глядя, начнем устраиваться? Да и вообще — надо ли это?..
Никритин вздохнул, передернул лопатками, обдирая их о жесткую шину. Но настаивать не стал. Откровенно, он сам побаивался. Муж в его понятии был некто солидный, вросший в лоно семьи, кормилец. А он? Какой из него муж!.. И что станется с живописью? Вон Герка... ставит мольберт между двух колыбелек и пишет. Под вопли потомков...
— Сомненья без надежд — хуже не придумаешь... — не меняя положения, проговорила Тата. — И все же, чувствую, должно что-то случиться. Не может не случиться! Иначе — утопим друг друга. Ты вон перестал этюдник брать с собой, а я вчера листнула свои бумаги — расчихалась от пыли. Не диссертация — макет пустыни.
Никритин закурил, выпыхнул колечко дыма.
— Ноумид — шайтон, — отозвался узбекской пословицей. — Без надежд — лишь дьявол...
Тата встала и пересела в тень рядом с Никритиным. Он охватил рукой ее плечи, привалил ее к себе. Подумалось: «Печаль моя светла...» Ах, Пушкин, Пушкин!.. Как говорил этот поросенок Непринцев? «Привычка. Мы восхищаемся Пушкиным потому, что хотим восхищаться им. Учили нас — это хорошо, мы и выискиваем, находим, чем восхищаться».
Сидели и смотрели в небо. В бледной, выцветшей за лето синеве парил орел-степняк. Всего восемьдесят километров от города, а такая тишина и такое огромное небо, что кажется — безо всякого следа растворишься и затеряешься в безмолвном просторе.
Где-то вдалеке зарокотало перекатно. Шел поезд. Долго, убаюкивающе...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Предчувствия не обманули Тату.
Вскоре после праздников спокойное течение жизни, спокойное по крайней мере внешне, было нарушено.
Никритин трижды приходил к ней после работы. Каждый раз подолгу нажимал на кнопку звонка. Калитка оставалась закрытой, никто не выходил. Он обиделся. Уж всегда так — когда есть уверенность в другом, его начинают третировать.
Тянулись однообразно-серые осенние дни: дом — мастерская, мастерская — дом... На душе — ни проблеска, ни просвета. Исчезла Тата, исчез Афзал. Правда, Тата говорила, что он готовит картину к выставке. Тем меньше причин появляться у него дома: только мешать...
Лил дождь. Жухлые мокрые листья текли вдоль обочины дороги. Мусоля сигарету и пряча ее в кулаке, Никритин стоял на остановке троллейбуса. Струился светом мокрый асфальт. Он отбросил сигарету и поднял воротник плаща. Держался за мокрые уголки, не зная, на что решиться, — ждать или идти пешком? Берет безнадежно промок. Жестко, как шлем, охватывал голову.
Через дорогу шла девушка. Торопилась. Развевались, отлетали в стороны полы ее прозрачного дождевика. Резкими поворотами головы она оглядывалась, переходя улицу. Никритин смотрел на нее, и что-то дрогнуло в нем. Если б тот, к кому она торопится, мог ее видеть сейчас!.. Да, человеку надо знать, что к нему кто-то торопится...
Наконец, разбрызгивая воду из-под колес, подошел троллейбус. Никритин вскочил в вагон, чувствуя, что промок насквозь, как тряпичная кукла.
Когда, отряхиваясь, он вошел в свою комнату, там сидела Тата. «Что-то неладно...» — мелькнуло, ощутилось — не подумалось. Лицо ее обугленно потемнело, подурнело. В глазах — сухой температурящий блеск...
Рассказала она невероятное: Женька под арестом!
«Встречаются в жизни бродячие мины, как в море... — подумал Никритин, выжимая мокрый берет и глядя, как вода шлепками падает на пол. — Живешь — и не знаешь, когда нарвешься. Это — не случай, это — закономерность. Что посеешь, то пожнешь».
Оправдались предчувствия Таты.
В тот день она собралась к своему научному руководителю. Женька оставался дома. К нему пришел Вадим, его однокурсник, в сопровождении двух молоденьких девчонок, которые держались натянуто, как при старших...
Посмеиваясь про себя, Тата прихватила кожаную папку и сбежала по ступенькам террасы.
...Оскар Ромуальдович Кейзер — географ, путешественник и специалист по гидрологии Средней Азии — покашливал, сидел с перевязанным горлом в своем огромном старомодном кабинете. «Эти холодильники!.. Стакан «ташкентской» воды — и пожалуйста!..»
Высохший, щуплый, но все еще резкий в движениях и живой, старик ворчал на Тату. Взъерошивал свои алюминиевые космы, — выговаривал за лень, долго и пунктуально выспрашивал, что сделано из намеченного плана работ. Сцепив руки, неодобрительно шевелил пальцами. Потом вскочил с места, побежал вдоль книжных стеллажей. Шептал что-то про себя, долго копался на полках. Наконец выложил на стол все, что могло касаться истории освоения Голодной степи — со времени Кауфмана. Были здесь и книги, и аккуратно переплетенные картонные листы с наклеенными вырезками из старых туркестанских газет.
Тата с вежливой отчужденностью смотрела на это богатство. Но признаться Оскару Ромуальдовичу во всем — и в охлаждении к теме, и в девальвации самой идеи стать научным работником — не хватило духа.
Вошла сестра профессора — Эльза Ромуальдовна, пригласила в столовую к вечернему чаю. Приглаживая такие же алюминиевые, как у брата, волосы, церемонно угощала вишневым вареньем.
Вернулась Тата поздно — в двенадцатом часу ночи. Открыла калитку своим ключом.
В привычные глаза толкнулась зияющая темнота бокса — машины там не было. Но в кабинете отца горел свет. Значит, дома?.. Где же машина? С неосознанной тревогой она вбежала по ступеням террасы, ссыпала на стол книги, рванула дверь кабинета.
— Где машина, папа? — не переступая порога, может быть слишком звонко, спросила она.
Мстислав Хрисанфович поднял голову от раскрытой папки с бумагами, вздел очки на лоб.