ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Голос Эстезии Петровны бывал по утрам особенно переливчат.
Бурцев брился перед зеркальной дверцей шкафа и слышал, как она возится на кухне, напевая с каким-то раскованным, ликующим задором:
Эй, дружней, звончей, бубенчики,
Заливные голоса.
Эх ты, удаль молодецкая,
Эх ты, девичья краса.
Хлопнула дверь, что-то упало и покатилось по полу, ударила из крана вода. И звучала с грудными переливами, подмывала на бесшабашность лукавая песня.
Глянут в сердце очи ясные —
Закружится голова.
С милым жизнь — что солнце красное,
А без мила — трын-трава.
Бурцев, намочив одеколоном полотенце, обтер до лоска загоревшие щеки и закурил. Все в нем звенело и влеклось к этому голосу, без которого он уже не мыслил свою жизнь, и в то же время что-то мешало немедленно выскочить в коридор. Стараясь не шуметь, он отодвинул стул и присел у окна, чувствуя, как гулко колотится сердце.
Зашуршала по дорожному шлаку машина, коридор наполнился топотом ног и утренними, несдерживаемыми голосами.
— Товарищ засоня, вы намерены ехать на дачу?.. — пропела у дверей Эстезия Петровна.
Бурцев торопливо притушил сигарету и вышел.
— Готов, э? — заулыбался Муслим, протягивая руки. Между ним и Ильясом протиснулся шофер Миша.
— Возьмите ключи от машины, Дмитрий Сергеевич, — сказал он. В это воскресенье сестра Миши выходила замуж, и было условлено, что машину поведет Бурцев.
— Постой, постой, Миша, — всполошилась Эстезия Петровна. — Пойдем-ка, открой багажник... Мне нужно положить кое-что... Ильюша, идем, помогай!..
Распрощались с Мишей, пожелав ему хорошо погулять на свадьбе, и стали усаживаться в машину.
— А ты умеешь, э? Не перевернешь? — шутливо допытывался Муслим. — В милицию не попадем?..
— Я же танкист... Права имею, — отбивался Бурцев. — Вот выгонят из директоров — пойду в шоферы... Ты только дорогу показывай, довезу...
— Дорогу буду показывать я, — заявила Эстезия Петровна, усаживаясь рядом с ним и оправляя на коленях платье. От суетливой беготни над верхней губой ее проступил мелкими каплями пот.
Бурцев повернул голову и, встретив ее доверчивый взгляд, медлил завести мотор.
— Что, не заводится? — спросила она с мягкими интонациями, не относящимися к смыслу сказанного, и слегка повела глазами на заднее сиденье. Бурцев улыбнулся, вдохнул всей грудью воздух, показавшийся хмельным, и тронул машину с места. В конце концов она — рядом, и хватит с него пока и этого...
Неслись навстречу, сверкали влажным асфальтом воскресные улицы, казавшиеся шире обычного оттого, что на них было меньше автомашин. Нарядно цвели вдоль обочин белые флоксы и красные гладиолусы. В далекой перспективе улиц почти невесомой громадой вздымались снеговые горы, похожие на декорацию из подсиненного холста.
Ровно гудел мотор, заглушая голоса Муслима и Ильяса, шуршавших сзади листами свежих газет. Эстезия Петровна сидела молча, жмурясь от встречного ветра; лишь горячо поблескивали меж сведенных ресниц карие радужины глаз. Изредка она наклонялась к Бурцеву, указывая нужный поворот, и молчаливым признанием их общей тайны казалось ему прикосновение ее теплого плеча. Он почти не смотрел на нее. Положив руки на мелко подрагивающую баранку руля, с некоторым напряжением следил за дорогой: сказывалось долгое отсутствие практики.
Миновав железнодорожный виадук, выехали на Луначарское шоссе — в полосу пригородных садов. Местами деревья совершенно смыкались над дорогой, и на ветровом стекле, как узоры калейдоскопа, шевелилась пятнистая тень листвы; местами зеленая галерея обрывалась, и тогда выбегали к самой дороге глинистые откосы тоскливо-желтого цвета, слепяще-голые под ярким солнцем. Но даже для беглого взгляда было заметно, что здесь — царство зелени: рвущейся вверх и вьющейся понизу; темной и светлой; самых различных оттенков, начиная с золотистых тонов узких, мягко изогнутых листьев персика и кончая ядовито-зеленым цветом твердых листьев айвы. Все это зеленое богатство буйно выпирало из-за глиняных дувалов, будто выпихнутое напором солнечных лучей. Щедрая земля, щедрое солнце, щедрые на труд люди... Бурцев, не отдавая себе отчета, всем сердцем принимал эту жизнь, растворялся в ней — и был далек от того, чтобы смотреть на окружающий мир глазами любопытствующего гостя.
Выметнув из-под колес мелкую, как пудра, пыль, которая тут же обволокла машину клубящимся туманом, свернули на проселок.
Когда въехали во двор дачи, глазам прибывших открылась забавная картина: на неизменной в узбекских дворах суфе стояла Рофаат и, беря из пригоршни темные вишенки, одну — отправляла в рот, другую — кидала взъерошенной пестрой клушке, которая нелепо подпрыгивала, стараясь по-собачьи поймать ягоду на лету. Рофаат смеялась...
От дымящегося очага спешила Хайри в развевающемся голубом платье. Голова ее была повязана голубым же марлевым платком.
— Хай, Рофаат, зачем ты ее выпустила? — крикнула она и взмахнула половником. — Кыш, чтоб тебе иссохнуть!
— Э-э, Хайри, брось воевать, принимай гостей, — сказал Муслим, вылезая из машины.
Хайри затопталась на месте, не зная, куда девать половник, бросила его на суфу и пошла навстречу гостям.
— Добро пожаловать, добро пожаловать... — говорила она, одергивая платье. — Заходите, заходите...
— Узнаете Димку? — шагнул к ней Бурцев, раскрыв объятия. Ему казалось, что сам он узнал бы Хайри, хоть время и изменило ее. В свои сорок с небольшим лет она выглядела еще довольно молодо, и гранатовый румянец по-прежнему проступал сквозь смуглоту щек. Несколько старил ее повязанный по-старушечьи платок.
— Вай, Димка... — произнесла Хайри, приглядываясь, и обняла его. — Здравствуй... Все ли у тебя хорошо? Здоров ли?.. Большой стал... Старый...
— Я — старый?.. — возмутился Бурцев и, подхватив ее под мышки, поднял в воздух.
— Вай, шайтан, уронишь! — засмеялась Хайри, отбиваясь. — Ладно, молодой!..
Рофаат высыпала из ладони все вишни и, подлетев к Эстезии Петровне, расцеловалась с ней. Затем, откинув голову, дичливо взглянула на Бурцева. Почти сросшиеся на переносице брови и разделенные прямым пробором волосы, спускающиеся за спину двумя черными косами, придавали ее лицу строгое выражение. Но стоило ей улыбнуться, как спереди, меж верхними зубами, обнаруживался совсем детский зазор.
Бурцев оглянулся на Ильяса и подошел к ней.
— Знакомься, Рофаат... Наш Дмитрий Сергеевич... На руках меня носил, — сказал Ильяс и улыбнулся. — А это — Рофаат, моя жена... Учительница, так?
— Так... — с озорной серьезностью кивнул Бурцев и, пожимая ей руку, сказал: — Вы бы занялись с мужем по арифметике... А то у него при умножении двадцати пяти на три лишь округленно выходит семьдесят пять...
— О-о-о!.. Тут я не помощник... — засмеялась Рофаат. — Я же историк!.. Сама плаваю в математике...
— Да-а, не вышло... — вздохнул Бурцев и патетически изрек: — Косней, Ильюшка, в невежестве!
Бурцев откинул рукой растрепавшиеся в дороге волосы и оглянул пространство небольшого — сотки в четыре — сада. Прямо от суфы шел зеленым тоннелем виноградник, лозы которого по узбекскому способу были запущены на каркас, образованный высокими дугами. Это называлось «ишкам». По сторонам виноградника расположились низкорослые вишни и персиковые деревца, а в просвете ишкама виднелись какие-то грядки. Чуть ли не из угла суфы взлетал вверх гладким серебристым стволом тополь, высокая крона которого и отбрасывала в этот час размытую зеленоватую тень на поверхность суфы. У ворот переплелись развесистыми ветвями два орешника. Горьковатый настой зелени, казалось, омывал бодрящими потоками все тело, охлаждал кожу, и Бурцев чувствовал, что здесь дышится иначе, чем в городе. Тревожно-радостное чувство не покидало его.