Движения Таты, когда она рылась в ящике кухонного стола, показались Никритину скованными. Он терялся, не зная, как сгладить неловкость.
— Тата... — просяще и мягко произнес он наконец.
Она взглянула краем глаз на его постное лицо, и подбородок ее стал менее вызывающим.
— Надо быть поснисходительней... — сказала она, не пояснив, к чему именно. Но ледок в глазах растаял.
«Счет ссорам положен!» — поиронизировал про себя Никритин, выскакивая во двор к Афзалу.
Незаметно уходил день. Первыми зашелестели узкие, серебристые с изнанки листья джиды. Хотя солнце еще освещало двор, удлинились тени от заборов. Предвечерняя молчаливая грусть легла палевыми отблесками на стекла окон.
Афзал снял с поясницы измятое полотенце и прикрыл им деревянную крышку котла.
— Засеки время. Через двадцать минут скажешь, — взглянул он на Никритина. Отряхнул брюки, расправил под поясом рубашку. — Пойдем?
В гостиной уже слепил жесткий электрический свет. Стол был раздвинут. На крахмальной скатерти сухо посверкивало рюмочное стекло, оплавлялись края фарфоровых тарелок. Черные бутылки шампанского казались чинными и благопристойными рядом с рыжим огнем коньяка, прочерченного полосками света.
«Истамбул — Константиноноли, Истамбул — Константинополи...» — раскручивалась пленка с прилипчивым рубленым ритмом польского фокстрота.
Никритин осмотрелся. Гостей собралось много. Но по возрасту лишь Непринцев да эта блондинка могли быть приятелями Таты. Остальные — все ровесники Женьки. Что же, и друзей у нее нет? Или отскакивают от этого подбородка?
Отдельной группкой стояли Непринцев, Шаронов и Кадмина. Рядом — та, выщипанная.
— Ну нет! Не согласен! — сунув руки в карманы, почесывался Шаронов. Была у него такая гнусная привычка. — Редакторы — это гиль! Возможность пробиться есть всегда. Было бы с чем!..
Никритин сощурился от яркого света.
— Вся жизнь — трагедия упущенных возможностей... — расслышал он сквозь шум слова Непринцева.
— А руки? — согнулся, выставил морщинистое лицо Шаронов. — Руки для того и даны человеку, чтобы хватать ее, жизнь, за глотку!
— Это уже беспринципность. Что-то вроде американской борьбы «кач».
— Если называть дипломатию беспринципностью — пожалуйста! Но в этом мире все — полномочные представители самого себя.
— Доэпатировался! — прильнул к Афзалу Никритин.
— В косинусе, что ли? — поднял тот глаза. — А, пусть!.. Любит болтать — пусть болтает. Обезьяна подражает хозяину.
— Что?! — Никритин сжал его руку. — Значит, и я обезьяна?
— Ты? — Афзал засмеялся. — Ты уже ушел от хозяина. Думаешь, Афзал слепой?
«Черт! — ругнулся про себя Никритин. — Неужели он обо всем догадывается? И об Инне Сергеевне? Впрочем, к черту! Не думать! Все!.. Действительно — обезьяна ушла от хозяина...»
Никритин поднял руку к лицу Афзала и постучал пальцем по часам:
— Время!
Афзал вышел.
Никритин молча облокотился о спинку свободного стула и, раскачивая его, прислушался к Геркиной болтовне.
— Образы, образы! — кричал тот. — Спокойное, неработающее сознание не рождает само по себе ни мыслей, ни образов. Надо, чтобы мысль подтолкнули, «завели» — тогда и появится возможность сцеплять образы, создавать ассоциативные связи. Любая чепуха может дать толчок — услышанная случайно фраза, знакомый запах, отрывок из книги... А вы ждете, что образы сами придут. Так не бывает.
«Вот разошелся! — усмехнулся Никритин. — А неглуп, собака!»
Наконец Афзал внес плов на кустарном поливном блюде, сложенный конусом, как дымящаяся сопка. Разговоры прервались, все зашумели вразнобой, стали рассаживаться вокруг стола.
— Художественную часть считаю открытой! — возгласил Шаронов, с выхлопом откупорив бутылку.
Пили. Что-то кричали. Поднимали тосты. Разгребали плов и растаскивали вилками закуску. Потом пили без тостов.
Афзал очутился за столом возле Нонны — той, крашеной и ощипанной. Никритин, чуть злорадствуя, примечал, как она наступала на него, заговаривала. Вскидывались в притворном восторге ее белые руки с острыми локтями, двигались, будто паутиной оплетая. И Афзал угождал ей, слушал, следил, чтобы не пустовала ее тарелка.
Никритин уже знал, что Нонна училась вместе с Татой. Подруга детства... и всякое такое. Странно, непонятно. Почему именно она? Что у них общего?
Сам он сидел рядом с Татой, почти не замечая скрытого внимания. Изредка она подливала ему вина, придвигала жестяную коробку с кетовой икрой. И молчала. Растворилась в шуме, исчезла. Словно и не ее именины справлялись...
— Стасик! — кричал Женька. — Выдай песню!
Окружили Непринцева, затормошили. Тот отнекивался, капризничал. Но вложили ему в руки гитару, расступились, и он пошевелил длинными пальцами, перехватывая гриф. Запел, нарочито гнусавя:
Одесса — мой единственный маяк,
А без нее так грустно и отвратно.
Ой, гот рахмонес, мамочка моя,
Ой, вэй!
Ой, мамочка, роди меня обратно!
— Кому как, а мне не подходит! — запротестовал Женька. — Давай свое!
— Нет, правда же, Стасик! — поддержала его Нонна. — Спойте свое.
Непринцев качнул гитарой, не меняя отсутствующего выражения лица, с ходу перешел на другой, шарманочно-игривый мотивчик. Видимо, свое:
Сожгла и исковеркала
Меня любовь давно.
И, чокаясь лишь с зеркалом,
Я пью свое вино.
В саду горят фонарики,
Фонарики горят,
О сердце моем стареньком
Мигают, говорят.
С тягостным неловким чувством слушал Никритин. Чем-то давним, чего он не застал, но что, казалось, было еще до его рождения, пахнуло на него. Он знал, слышал, что в Москве появились этакие доморощенные шансонье, распевавшие под гитару самодельные песни. Читал в «Литературной газете» о сумбурных поэтических схватках по поводу «самовыражения». Вошли в обиход обретшие новый смысл слова: «догматизм», «ревизионизм».
Переосмысливались целые жизни. Отдирались от сердца годы и годы — с кровью, с болью. А тут — извольте!..
Мигают очень весело,
Торопят, теребят:
— На нас бы ты повесился —
Любили бы тебя!
Никритин оглянулся. Расширились, дрогнули ноздри. «Нет, нет и нет! — трепетало, протестовало все его существо. — Труха! Фантом!.. Просто, как при всяком хорошем шторме, носится по поверхности, пузырится серая пенка...»
Никритин с полупрезрительной жалостью отвел от Стася глаза, и вдруг что-то постороннее, беспокоящее вошло в его сознание. Что?.. Ага — Таты не было рядом!..
Он с грохотом отодвинул свой стул и вышел на веранду.
Тата сидела на ступенях. Он опустился рядом, коснулся ее плеча. Она не отодвинулась. Будто и не заметила его присутствия. Сидела, уперев кулаки в подбородок, по-детски выпятив губу.
Никритин вдохнул повлажневший ночной воздух. Легкий хмель пробежал по жилам и затих, рассосался.
Косым квадратом лег на землю свет, падающий сзади, из окна. Золотил клочок мокрой травы, высекал лиловые искры из песчаной дорожки.
За спиной, в комнате, вновь громыхала музыка, шаркали ноги. Но вопреки всему, здесь, на веранде, пересиливала ночная тишь. Нисходил покой — дурманящий, как сиропный запах цветущей джиды, вровень со стенами налившийся во двор. В голове было звонко и чисто, будто в свежепромытой колбе: ни мыслей, ни проблем. Какое-то растительное блаженство разлилось по телу. Никритин порылся в кармане, вынул сигарету и закурил.