Это лицо — костистое, обтянутое орехового цвета кожей... Эта голова — склоненная мыслью, с глубокими залысинами над высоким лбом... Лицо работника и мыслителя. Не хотелось думать штампами, но все-таки крутилась в мыслях примелькавшаяся фраза: «Единение труда умственного и физического».
Какой же художник прошел бы мимо?!
В тот день или позже — Никритин и не старался вспомнить — родился замысел: написать портрет рабочего. Современника. Рабочего с большой буквы.
Постепенно прояснялась композиция картины: характерный наклон токаря; смотрит за кадр, за рамку; там, за кадром, — станок с обрабатываемой деталью... Именно так: станок не надо писать — не в нем дело. Никакого железа! Только человек! Башковитый, мыслящий, с умными, настороженными руками.
Однажды Никритин пришел в цех с этюдником. Вынул загрунтованный картон и начал делать набросок. Бердяев будто и не замечал его.
Подошла наладчица станков Надя Долгушина. Ее-то и зарисовал для газеты Никритин. Ее, а не ту, на автокаре. Уж так вышло. Кто-то выпихнул Надюшу вперед, кто-то сказал о ней какие-то хорошие слова. Теперь она стояла за его плечом и заглядывала в картон. Смотрела. Молчала.
Никритин, слегка повернув голову, покосился на нее: взгляд — всасывающий, завороженный, перемычка носа подтягивает верхнюю губу... Так называемый гордый профиль. Но он знал — она не горда. Смотрит, не шелохнувшись, как он заляпывает красками картон. Смотрит, дышит неслышно.
Ах ты, Надя-Надюша! Интересное лицо. Бледное, с тонкой кожей, несколько нездорового сероватого оттенка. Нервное лицо...
На другой день Никритин уговорил ее попозировать. Этюд маслом написался как-то неожиданно легко, на одном дыханье. Надя застыла перед картоном и сложила руки на груди:
— Отдайте мне, а?
— Берите...
С тех пор она не отставала от Никритина. Улучив свободную минуту, подходила, смотрела, как он работает. Стояла за спиной, спрашивала о Врубеле:
— Почему одно и то же лицо у «Мечты» и у «Демона»? Почему становится жутковато, когда смотришь на его картину «К ночи»?
Она бывала в Третьяковке. Часами простаивала у полотен Врубеля. И пела про себя «Бандьеро роса», когда смотрела на жесткие и страстные лица его «Испании»...
Что-то в ней было ненавязчивое, мягкое, и Никритин чувствовал, что ему приятно ее внимание.
Никритина толкнули, и он, очнувшись, сложил газету, обернулся.
— Купи, счастливый будешь! — сказал старик с коротко подстриженной седой бородкой. В руках у старика была плоская корзина, полная фиалок. Фиолетовое пятно в сером мазке улицы.
Никритин купил букетик, перевязанный белой ниткой, и понюхал. По какой-то ассоциации вспомнилась Тата. Терраса... Зеленый лиственный свет... Зубы, перегрызающие нитку: она пришивала ему пуговицу и выговаривала:
— Не болтай, язык пришьется!
— Что, есть примета?
— Да, когда зашиваешь на теле...
Тата!.. Писем от нее все не было. И все-таки верилось, особенно в это бодрое утро, — будет! Будет, да!
Грохоча и выдувая из-под себя сухую примороженную пыль, подошел трамвай. Никритин втиснулся в вагон.
...Цех пронизывала — мельтешащим пунктиром — обычная суета, которая начинается перед новой сменой. Одни бежали на инструментальный склад. Другие возвращались оттуда с резцами и оправками в руках. Лишь Бердяев открывал ключом свою персональную тумбочку и раскладывал инструменты так, чтобы во время работы брать их не глядя, автоматически. Ему разрешалось не сдавать уникальные резцы на склад.
Гудит сирена, отмечая первое деление четырехсот двадцати минут полного рабочего времени, и ритм цеховой суеты становится иным. Упорядоченным, сосредоточенным.
Никритин разместился за пилоном, где никому не мешал, поставил на инструментальную тумбочку этюдник и вынул начатый картон. Композиционно картина сложилась, оставалось найти наиболее выгодное движение, самый характерный жест, и внешний ритм портрета готов. О психологической разработке лица можно — так он полагал — подумать позднее, ближе познакомившись с Бердяевым. А пока... уловить бы пока движение! «Остановись, мгновенье: ты — прекрасно!..» В этом ведь суть живописи...
Неслышно посвистывая, Никритин кинул плащ и берет на табуретку. Пригладил волосы. Какой-то радостный озноб пробежал по напряженным мускулам рук. Он выдавил краски на палитру и взялся за кисть, потрогав большим пальцем упругую, промытую скипидаром щетину.
Краски на палитре смешивались как бы сами собой. Мазки ложились плотно и мясисто.
Утренняя прохладноватая бодрость не покидала Никритина, держала в себе, обжимала, как плотная речная вода.
Продолжая насвистывать, он работал уверенно, без той внутренней заторможенности, которая так часто ему мешала.
Подошел Шаронов. Посмотрел, дрыгнул ногой:
— В зале тщетно тщится мать сок граната выжимать?
— А-а-а... ты... — разогнулся Никритин. — Что рано? Условились же в перерыв...
— Деньги обещали. Но кассир, как все духи, неуловим. — Щурясь, Шаронов смотрел на картон. — И охота тебе здесь возиться? Света же — ни шиша. Смотри, краски и то тошнит.
— Шел бы ты... к своему духу, — беззлобно огрызнулся Никритин. — Болтаешь тут под руку. — Он отступил на шаг и взглянул на свой картон. Внутренне он был согласен с Шароновым: колорита тут не достичь. Смешанный — солнечный и искусственный свет, к тому же недостаточный, кого угодно с толку собьют. Но говорить о том, что собирается картину и модель «протащить» через мастерскую, не хотелось. Он обернулся к Шаронову и подтолкнул его: — Иди, иди!.. В столовой встретимся...
— Ладно, займи мне место... — бросил Шаронов, отходя.
«Меток, собака, на язык! — Никритин посмотрел ему вслед. — Гм... краски тошнит!» Их в самом деле тошнило. Но это сейчас мало смущало Никритина. Знал — в мастерской все будет иначе.
Встретились с Шароновым неделю назад. Оказалось, взял на заводе халтуру: написать плакаты, лозунги, портреты для аллеи передовиков.
— Слушай, старик!.. — загримасничал он с ходу, хлопнув Никритина по плечу. — Я, кажется, не по глотке ухватил кусман. Бери часть портретов! Чепуха же — гуашью в одну краску, по негрунтованному полотну. Школьная работка! Лозунгов, учитывая твою щепетильность, не предлагаю.
— Да что я, свободный художник? — усмехнулся Никритин. — А мастерская?
— Старик! — торжественно, без обычных гримас возразил Шаронов. — Не теряй шанса расплеваться с ними! Я гарантирую — без заработков не останешься.
Никритин и сам понимал, что серьезная работа над портретом потребует его всего, потребует времени и всех духовных сил. Или — или... За время пребывания на заводе он как-то окреп. Кругом люди были заняты делом. Нужным, насущным. И вроде бы никто не чувствовал зыбкости бытия. Здесь не было места для депрессии. Наоборот, в разговорах преобладала, может быть и солоноватая, но — шутка. Никритин почти не колебался: тем более что он еще не сдал пропуск на завод, а в Союзе художников попросил творческую командировку.
В тот же день отправились вместе в мастерские Худфонда за расчетом.
В бухгалтерии Шаронов расставил ноги, встал в позу и продекламировал, перефразируя Маяковского:
У народа, у бумаготворца,
Умер звонкий мастер — без монеты...
На него взглянули и ничего не ответили.
— Не дошло! — сказал он, глянув на тощую пачку денег, полученных Никритиным.
Никритин подсчитал: с тем, что было дома, — три тысячи. Хватит... Он сунул деньги в карман и кивнул Шаронову: «Пошли!»
С мастерскими было покончено. Отвалился, будто отрезанный, еще один кусок жизни.
— «Печаль моя светла...» — сказал Шаронов, взглянув на его замкнувшееся лицо, когда вышли на улицу.
По тротуару прошла нарядная девушка, и Шаронов тут же стрельнул глазами за ней, вдохнул запах духов, сморщился по-мартышечьи.