— Ребята собираются на рыбалку: все равно провис, — сказал Шлыков, вынув изо рта папиросу и подув на ее кончик. — Поедете с нами?
— А куда?
— На Сыр-Дарью.
— Надолго?
— Денька на три.
— Не смогу: работа есть... — ответил, прикинув в уме, Никритин.
— Жаль... — Шлыков затянулся в последний раз и отбросил окурок.
Да, жаль... Места, где бывали с Татой... Но суть даже не в этом. Была бы возможность увидеть людей бригады в иной обстановке, в ином ракурсе. Дернуло же согласиться на Геркино предложение! Опять то же, что и в мастерской, — портреты с фотографий, проклятые копии. Жизнь — не шахматная партия: за ошибки расплачиваешься немедленно, а не через несколько ходов...
После полудня, когда Никритин вышел из цеха, потеплело. Пахнуло талой весной. С крыш падали медленные капли. Навертывались, посверкивали солнечной точкой в центре и срывались, словно лекарство, с горлышка флакона. На тротуарах расплылись влажные пятна. Воздух, ощутимо густой, врывался в ноздри и распирал до предела грудь.
Зеленела подстриженная еще с осени бирючина — живая изгородь. Зеленела по обеим сторонам улицы. Никритин, задев плащом хрусткие ветви, шагнул через узкий проем и направился к трамвайной остановке. На ходу он сорвал едва распустившийся листок, растер его меж пальцев. Понюхал. Тонкий горьковато-маслянистый запах вобрали ноздри. Запах бирючины, лигустры.
Откуда-то снова появился старик с фиалками. Никритин посмотрел на него и улыбнулся внезапно пришедшей мысли. Вынув из кармана плаща газету, он свернул кулек.
— Сыпьте, аксакал, все! — сказал он по-узбекски, подставляя кулек под корзинку старика. — Да, все-все!
— Будь здоров, сынок, э! — засмеялся старик. — Дай бог тебе хорошую невесту...
— Тут на много невест хватит! — засмеялся и Никритин. — Ведь сегодня их день. Так, аксакал?
— Так, так! — мелко смеялся, вторил старик, пересчитывая деньги.
Уже в коридорах ощущался праздничный подъем.
Суматошливая беготня...
Голоса, звучавшие чуть громче, чем надо...
Шуршанье отутюженных нарядов...
В редакции витал неуловимый дух праздника, похожий на влажный запах недушистых цветов.
Со многими Никритин был уже знаком, но встречались и новые лица. Он кому-то пожимал руки, называл себя, тут же забывал имена, названные ему, и принужденно улыбался. Наконец вспомнил о фиалках и протянул сверток Нике.
— Мои поздравления женщинам редакции... — смущенно произнес он.
Ника заглянула в сверток и сказала: «Ой!»
— Что там? Что там? — придвинулись к ней женщины.
Поднялся шум, смех. Цветы расхватали в мгновенье. Никритина затолкали, затормошили. Кто-то чмокнул его в щеку. А он, избавившись от свертка, оправился, словно включился в общий ритм.
Вошел Юлий. Видимо, только что из парикмахерской. От него исходил полуобморочный аромат дешевого одеколона.
— Аве, Юлий! — приветственно поднял руку Никритин.
— Привет, старик! — ответил тот. — Ты думаешь, что изображаешь гладиатора? Циркача ты изображаешь!..
Верно! Он повторял жест партерных гимнастов, закончивших свой номер. Были такие — в костюмах гладиаторов, — когда их с Афзалом водили в цирк-шапито, полотняный купол которого возвышался рядом с парком Джангох.
Протащили по коридору последний стол, и центр шума сместился.
— Для вас у меня тоже есть подарок. Вернее, для вашего дяди... — сказала Рославлева, когда они остались в комнате вдвоем. Выдвинув ящик стола, она достала пожелтевший, осыпающийся по краям газетный лист. — Не знаю... может, у него есть этот номер...
— Все равно! — подхватил ветхую бумагу Никритин. — Он же коллекционер. Они ненасытны, коллекционеры...
Осторожно развернув газету, Никритин глянул на заголовок. «Туркестанская правда. Четверг, 23 августа 1923 г.». Знакомое, щемящее чувство шевельнулось в нем. Не вчитываясь, он водил глазами по расплывчатым, полуслепым буквам набора непривычного рисунка. Подумалось: «Еще при жизни Ленина издана...»
— Ну... идемте на бабий праздник! — вывела его из задумчивости Рославлева и со стуком задвинула ящик.
Столы были составлены в кабинете редактора. Посверкивала сморщенная фольга на горлышках шампанского. Россыпью лежали конфеты и апельсины. Вспучивался, выпирал крем из пирожных эклер.
Рассаживались за общий стол шумно и непринужденно. Никритин не уловил ни единого признака парадной официальности. Наоборот, похоже было, что все делается от души, искренне. Произносились шутливые тосты, преподносились небольшие подарки — авторучки, пудреницы, духи. Женщины цвели... Какой контраст с Союзом художников! У них ничего подобного не бывало. А ведь только так и должно быть у тех, кто зовет в будущее, кто призван формировать людские души... Молодцы газетчики!
Никритин приподнял свой бокал и смотрел, как он перекипает пеной.
...После комнат редакции солнце показалось назойливым и бесцеремонным. Оно ударило в глаза, рассыпалось радугой в смеженных ресницах.
Дрожью вошло в тело, пронзило рычанье тяжелого автобуса, трогающегося с места.
Ника, будто запнувшись, остановилась и вынула кошелечек — с зеркальцем в крышке и тюбиком помады. Наскоро подведя губы, она сунула руки в карманы распахнутого пальто и взглянула на Никритина — то ли с сомненьем, то ли с невысказанным вопросом.
— Я вас провожу... — помедлив, сказал Никритин.
Пошли не торопясь, в ногу.
— С мастерскими, значит, все? — сказала Рославлева наконец. — Это из-за портрета, или... вы тоже считаете, что мастерские надо закрыть? Что-то такое попадалось в материалах вашего съезда.
— Ни то, ни другое, — ответил Никритин. — Я не противник мастерских. Это заработок художника. И все же... искусство нельзя ставить на поток. Оно перестает быть искусством на копировальном конвейере. Ведь интенсивность ручного труда всегда достигается за счет качества. Тут нужны какие-то коренные изменения, но я не вижу пока — какие. Это гораздо сложнее, чем кажется. Главное — финансовый план мастерских. Он должен выполняться. И спорить с этим трудно... кто как, а с меня хватит!
— Вот так просто, без борьбы?
— Борьба? Бороться в одиночку можно с людьми, а не с системой.
— Это, пожалуй, верно...
Выбрасывая ноги, Рославлева смотрела на носки своих туфель.
— А как с портретом? — вернулась она к прежнему.
— Да вот... думаю... — ответил Никритин. — Мне кажется, что сейчас надо писать символами.
— Символизм?
— Да нет же! — поморщился Никритин. — Как бы вам объяснить? Был случай: репродукцию с картины известного художника приняли за фотографию и напечатали в газете, выдав за фотографию. А с другой стороны... где-то я читал: рассматривали африканскую статуэтку — разъяренный слон. С поднятым хоботом и поднятыми клыками, Известно, что клыки у слона неподвижны. Но художник, какой-то негр из крааля, нашел жест, передающий гнев, и запечатлел его. И был прав он, а не природа! Ведь он выразил свою мысль, свое видение образа!..
— Постойте, постойте! — воскликнула Рославлева, против воли и против своего настроения ввязываясь в спор. — А как же ваша натура, на которую вы всегда киваете?
— Натура... В натуре уже заложен символ... — сказал Никритин. — Возьмите плакаты Пророкова, возьмите голубя мира Пикассо!.. Чем не символы? Это, конечно, не символизм в литературном смысле, а символичность, что ли... В конце концов, вся математика — мать точных наук — построена на символах, наш герб — символ, наша звезда пятиконечная... Почему же мы боимся этого слова — символ?! Вот и я мыслю свой портрет, вижу его внутренне — символически. Как соединение головы и рук, сплав мысли и мускулов. В этом, по-моему, гармония современного человека. Это как программная музыка. Понимаете? Не литературный сюжет, не иллюстраторство. Иллюстрация никого не трогает: она элементарна по мысли.
Рославлева скосила на него глаза, и снова в них было что-то приглядчивое, задумчивое. Никритин замолчал и, выбив щелчком из пачки сигарету, закурил.