Хозяйка всплеснула руками, заохала, в который раз начала объяснять, что не надо ничего для неё делать, — Ефим Николаевич платит за услуги. Снимая шубу, стряхивая снег с шапки, он сказал благодушно:
— Ну что за счёты.
— А вам письмо, — сказала хозяйка.
Со смешанным чувством любопытства и волнения он взял его в руки, гадая, кто и каким образом мог узнать его адрес. «Может, Нина?» У него радостно забилось сердце. Он надорвал конверт. Из него выпала газетная вырезка. В какую–то долю секунды он снова вспомнил просторную палату в Мариинской больнице и газету, в которой он единственный раз в жизни читал о себе.
Неужели опять расписывают его неудавшуюся смерть?
А может, вспоминают как борца?
Он хотел поднести бумажку к глазам и охнул от боли в руке.
Что они там пишут, чёрт бы их побрал?
Он схватил вырезку левой рукой и в тусклом свете неразгоревшейся лампы прочитал набранную витиеватым елизаветинским шрифтом рекламу:
«Великий Пётр окно в Европу прорубил,
На новый путь толкнувши Русь далеко,
А «Оттоман» глаза курильщика открыл,
Пустив в продажу папиросы «Око».
Вогау… усач в крылатке, наклонившийся к барону… Итак, они узнали, где он живёт… Сегодняшняя вырезка — это предупреждение… Только бы у него сгибалась рука. Тогда бы он показал им на манеже, что он никого не боится.
А перелом по–прежнему давал себя знать… Если бы не режим, который стал его привычкой, Верзилин давно бы распустил себя. Однако он каждое утро вставал в девять, обтирался водой, упражнялся с гантелями, ел простоквашу и совершал пятнадцати — километровую прогулку. Было морозно. В рощах Крестовского острова шныряли серые чечётки, усыпая белый снег шелухой берёзовых шишек; степенно хохлились красногрудые снегири, напоминающие городовых. На застывшем пруду звенел лёд под коньками хоккеистов. Верзилин из–за деревьев наблюдал за их тренировкой. Однажды рядом с ним остановились несколько человек, и в одном из них он узнал маклера фондовой биржи Макферсона — хозяина Крестовского лаунтеннисного клуба. И опять эта встреча напомнила ему о бароне Вогау. Некоторое время после этого Верзилин перестал бывать на Крестовском острове и уходил то в Коломяги, то в Полюстрово. И только один раз, случайно узнав о предполагаемом выступлении знаменитой команды Юсупова сада, обладательницы серебряной клюшки — приза шведского короля, — направился на знакомый пруд. На юсуповцах были белые фуфайки с широкими продольными полосами, чёрные брюки и чёрные гамаши до колен. Они сражались со своими молодыми противниками — рабочими и служащими Путиловского завода, объединившимися в клуб «Нарва». Это была бешеная по своему темпу игра, и она захватила Верзилина так же, как захватывали встречи лаунтеннисистов «Клеверного листка».
Он пришёл домой в возбуждённом состоянии, с мыслью во что бы то ни стало вернуться на манеж.
Дома его ждало второе письмо.
Верзилин, не раздеваясь, вскрыл его и опять обнаружил вырезку из газеты:
««Трезвон» 20 штук — 5 копеек. Громадный спрос, лучше нету папирос».
Сжав зубы, он произнёс зло:
— Хоть бы послали что–нибудь о таких папиросах, каких у меня нет.
Разведя спиртовку, он зачем–то бросил в её голубое пламя конверт; бумага вспыхнула, скрутилась в трубку и упала на стол. Гася огонь, растирая на чистой скатерти пепел, Верзилин подумал: «Какого чёрта! Что им от меня надо?..»
Однако он знал, что им было надо; они добились своего: он тревожно спал, нервы его были напряжены. Рука болела.
После некоторых раздумий он пошёл к знакомому по академии, сейчас работавшему врачом в одном из флотских экипажей, к тому самому, который восемь месяцев назад снимал ему гипс. Врач долго осматривал его и, наконец, свёл к новому светилу — Розенблицу, принимавшему в собственной квартире на Невском.
Розенблиц сказал (скорее моряку, чем Верзилину):
— Руке нужны ванны, шолнце и ежедневная нагружка.
Верзилинский приятель с облегчением произнёс:
— Мы на правильном пути.
— Шта‑а? — высокомерно спросил Розенблиц, стряхивая с рук капли воды над фаянсовой раковиной.
Моряк почтительно начал объяснять, что Верзилин всё лето купался и занимался гимнастикой, но Розенблиц перебил его, снова обращаясь к нему, а не к Верзилину:
— Рука будет дейштвовать лучше, но штоб бокшировать — не гарантирую. Нужно было шразу обратитьша ко мне. Шейчаш — пождно.
Брезгливо принимая от Верзилина кредитный билет, прошлёпал:
— Не рашпушкать шебя, — и пошёл в соседнюю комнату, давая понять, что аудиенция окончена.
Хорошо ему было сказать: не распускать. А как это сделать? Да и к чему? Даже для того чтобы играть в хоккей или лаун–теннис, нужна гнущаяся рука. А тем более–она нужна для борьбы…
К чему все эти тренировки с берёзовым идолом, пятнадцатикилометровые прогулки и ограничения в желаниях? К чёрту!..
Верзилин доплёлся до дому, медленно разделся и уткнулся лицом в подушку.
7
В эту зиму в Петербурге было много пожаров. Вскоре после того как горели керосиновые склады на Голодае, возник пожар на Петровском острове — на пивоваренном заводе «Старая Бавария». В одну ночь сгорел огромный сарай, под которым находился ледник.
Верзилинская хозяйка бегала по льду Малой Невы к месту происшествия; сам же он опять остался дома, глядя через оттаявшее стекло на бледные сполохи огня. То ли пожар был меньше, то ли мешало здание канатной фабрики, но почти не было ничего видно, и Верзилин вскоре лёг спать.
Зато буквально через день, совершая прогулку (скорее по привычке, чем по необходимости), он оказался свидетелем огромного пожара в Полюстрове. Горел двухэтажный корпус пробко–лакового завода Тригельмана и К°. Пожар возник на первом этаже, в машинном отделении, затем перебросился в прессовочное и пробко–резочное. Когда Верзилин подошёл к заводу, тот пылал как факел. Языки огня рвались в свинцовое небо, ветер бросал дым в толпу. Метались раздетые рабочие, мелькали золотые каски пожарников. Худой растрёпанный человек в пенсне визгливым голосом требовал чего–то от брандмейстера; тот отмахивался от него и отдавал команду. Струя воды била в обледеневший забор. Растрёпанный налетал на собеседника как петух, потом махнул рукой, в отчаянье закрыл трясущимися руками лицо.
— Плачет! — крикнул кто–то рядом с Верзилиным восторженно.
— Заплачешь, — отозвался другой. — Тут десятки тысяч с дымом уходят.
В толпу врезался рысак; извозчик осадил его с ходу. Из пролётки вывалился тяжёлый толстый человек в дорогой шубе с воротником шалью, подскочил к растрёпанному, стукнул его перчатками по лицу так, что у того слетели пенсне и шапка. Не подбирая их, избитый качнулся и боком, будто падая, зашагал в сторону. Крупный городовой, грудь которого была увешана медалями, вытянулся перед приехавшим; тот почему–то ударил городового и, не глядя ни на кого, словно помешанный, торопливо пошёл прямо в огонь. Струя воды сбила с него котиковую шапку, ударила в широкую спину; кто–то подхватил его под руки, повёл к извозчику.
Всё это произошло в какую–то минуту; затем Верзилин услыхал:
— Дом! Дом горит!
Толпа повалила в сторону, увлекая его за собой.
Худенький пожарник, толкнув Верзилина, подбежал к домику, неловко двинул кулаком по раме и, видимо разрезав руку, поднёс её тыльной частью ко рту и стал сосать. Из–за дома появился его напарник, огромный — борцовского роста и комплекции, — и навалился на дверь; она, словно картонная, провалилась в темноту; пожарник, согнувшись, шагнул на неё, как на плот… Худой всё сосал руку, когда он появился в пролёте дверей, неся перед собой пузатый комод; дым обволакивал его голову, заставляя жмуриться, тяжело дышать.
Поставив комод косо на снег, он заметил приятеля.
— Тудыть твою в переборку! — заревел он. — Медведь, лапу сосёшь!
Худой испуганно покачнулся, полез в дымящийся дом; подгоревшая балка глухо стукнула его по блестящей золотом голове, он вяло качнулся; детина подхватил его под мышки, отбросил в сторону, как слепого котёнка. Потом оглянулся, ища подмоги, выругался.