— Быть у воды и не напиться.
— Или выйти из воды сухой, — так же зло отшутился он.
Кутаясь в простыню, глядя на него исподлобья, она приказала:
— Больше никогда не приходите ко мне.
Коверзнев молча вышел, с трудом в темноте отыскал крючок на дверях, спустился по лестнице.
Через двадцать минут он был под Ниниными окнами.
— Спокойной ночи, — прошептал он в темноту.
28
Пока Нина переодевалась, Верзилин рассматривал развешанные по стенам афиши и фотографии. Удивительно было думать, что эта хрупкая женщина полтора года назад была единственной в России укротительницей львов.
Войдя в комнату и застав Ефима Николаевича за разглядыванием её портрета, Нина произнесла с грустной улыбкой:
— Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой.
А Верзилин, медленно повернув к ней своё грузное тело, не доставая рук из–за спины, сказал:
— Я мечтаю о том, чтобы увеличить этот портрет. Он сделан в тот день, когда я первый раз увидел вас в цирке.
Вдевая в ухо серьгу с маленьким кровавым рубином, Нина рассмеялась:
— О Ефим, я там такая страшная, что даже львы испугались бы меня.
Видя, что она не может нацепить серьгу, Верзилин попросил:
— Дайте я помогу.
И когда Нина протянула ему замысловатый золотой цветок, подумал: «Бедное, истерзанное ухо, как его истыкала безжалостная хозяйка».
Ему хотелось поцеловать нежную покрасневшую мочку, но он не решился.
— Какой вы ловкий, Ефим, — произнесла улыбаясь Нина. — Справились с таким тонким запором. Я и то другой раз мучаюсь несколько минут, а мои пальцы в десять раз тоньше ваших.
Она взяла в руку круглое зеркало на длинной ручке, повернула перед ним своё лицо несколько раз, поправила причёску.
Верзилин достал из гардероба Нинину шляпу со страусовым пером, ждал, любовался девушкой. В строгом тайере, с пышными чёрными волосами, она была очень красива.
— Я готова, — сказала она. — Держите булку.
Верзилин взял булку, осторожно положил её в карман визитки — уже привык к обязанности кормить голубей.
На Измайловском голубей не было, зато на шумном Никольском они вспархивали прямо из–под самого трамвая. Верзилин с Ниной остановились, искрошили булку, пошли дальше.
И лишь в синематографе, ожидая начала сеанса, Нина произнесла задумчиво:
— Почему же вы не спрашиваете меня, Ефим, что сейчас у меня произошло с Коверзневым?
— А разве я имею право спрашивать об этом? — сказал он осторожно.
— Глупый, — улыбнулась она ласково и погладила его руку. — А кто же, кроме вас, имеет на это право?
Верзилин хотел сказать, что Леван, но не сказал.
Молчание Нарушила Нина:
— Странное у нас с ним было знакомство. Он ведь познакомился со мной, собирая материал о вас для своей книги… Но у него хватило такта тогда не навязываться со своей любовью. Вообще он исключительно корректен и выдержан… Только сейчас, когда вы всё время подле меня, он стал проговариваться о своей любви. И вот, наконец, сегодня не сдержался… Но я сказала ему, что люблю только вас.
Кровь прилила к лицу Ефима Николаевича. А сердце его сладко заныло. Боясь спугнуть нахлынувшее чувство, он молчал. И на протяжении всего сеанса, не обращая внимания на склянки с серной кислотой, стреляющие браунинги и раздираемые в немом вопле рты, он, задыхаясь от счастья, перебирал в своей руке тонкие Нинины пальцы.
— Как всё просто на экране, — задумчиво сказала Нина, когда они выходили из душного зала. — Взял писатель и всех привёл под венец, хотя и выстрелы были, и даже Мадлен отравиться пыталась… Вот бы в жизни так удачно всё кончалось… Никто бы не страдал… Ни вы, ни я, ни Коверзнев…
Верзилин обернулся, перечитав афишу, сказал шутливо:
— А фильма названа «чрезвычайно интересной реалистической драмой». Значит так и бывает в жизни, — и добавил серьёзно: — Что касается меня, то я не только не страдаю, но, наоборот, счастлив. И даже в прошлом году, когда я не надеялся на встречу с вами, я был счастлив уже тем, что вы живёте на свете…
Нина промолчала, и Верзилин понял, что эта философия её не устраивает.
А через несколько шагов она сказала задумчиво:
— Я, как и всякая артистка цирка, суеверна… И вообще я становлюсь какой–то трусихой… Мне так хорошо с вами, что я боюсь: а вдруг что–нибудь случится. Счастье ведь так непостоянно… Меня всё время гложет какой–то страх… Что, если у вас остались ещё ваши враги?.. Я без ужаса не могу вспоминать ту набережную Мойки…
Верзилин посмотрел на неё с жалостью. Уж если здоровенные борцы боятся чёрных кошек, тринадцатого числа и пустых вёдер, то что можно требовать от хрупкой женщины, которая на протяжении пяти лет почти каждый вечер клала голову в пасть льва?
Задыхаясь от жалости к ней, он думал над тем, как сделать, чтобы она избавилась от страха. И вдруг неожиданная идея пришла ему в голову. Чтобы было убедительно, он заговорил нарочито бодро:
— Ну, со мной теперь никогда ничего не случится… Знаете, что я придумал? Мы сейчас совершим прошлогодний маршрут. И вы увидите, что ничего страшного в этом нет. Когда дети боятся темноты, их нарочно водят в тёмную комнату, и они понимают, что темнота нисколько не страшна.
— Я уж не такая трусиха, — печально улыбнулась она, — чтобы бояться этого… И потом — с вами мне ничего не страшно…
Крепче сжав её локоть, Верзилин повернул на улицу Гоголя. На углу Гороховой, у ресторана «Вена», он замедлил шаг.
— Не зайдём?
— Нет.
Ни один из них не подумал, что там сейчас сидит тоскующий Коверзнев.
Стараясь отвлечь Нину от грустных мыслей, Верзилин всю дорогу изощрялся в рассказах, а когда брызнул небольшой мелкий дождик, спросил, не пойти ли им домой.
— Нет, — снова упрямо качнула головой Нина.
И он продолжал говорить о чём попало.
Когда же замолчал, она спросила его о Никите. По тому, с какой торопливостью она это сделала, Верзилин понял, что чем ближе они подходили к набережной Мойки, тем больше Нина боялась; ей нужен был его бодрый голос, интересный рассказ, который бы позволил забыть о прошлом годе. И он снова заговорил нарочито беспечно:
— Процветает. Представьте, с восторгом прочитал книгу, которую ему подарил Валерьян Павлович. Благо, она детская, крупными буквами напечатана. И вчера спрашивает меня, почему в книге нет про Ричарда Львиное Сердце. Я говорю: так это книга о греческих мифах, а Ричард — это английский король, в двенадцатом веке жил. Возьми, говорю, мою энциклопедию, там найдёшь. А он взял и давай с первой страницы по порядку листать. Мне показалось смешно, что он не знает, как по алфавиту страницу отыскать, а потом подумал, что он ведь всего приходскую школу окончил… И что–то я так растрогался… Ведь он совсем мальчишка, девятнадцать лет ему, и совсем он не такой, каким его Валерьян Павлович описывает… Я спросил у него, как тебе очерки нравятся, а он и говорит: дык што, дескать, я знаю, что это вроде всё как не про меня. Правда, говорит, и погреб был, и корова, свалившаяся в него, была. Да только я, говорит, шею ей свернул, когда вытаскивал, а мамаша меня за это ухватом по спине выходила, черенок даже сломала… У Геракла, говорит, интереснее, хотя и про меня Валерьян Павлович занятно выдумал… Я говорю: не выдумал, раз всё это было. Правда, говорит, не выдумал, только выдумал. Всё, говорит, про меня и как будто не про меня…
Нервно кутаясь в тайер, сжимая у горла воротник, Нина сказала:
— Колоритный юноша…
Ожидая, что она закончит мысль, Верзилин молчал.
Они шли по набережной Пряжки; в тусклом свете, падающем из окон домов, блестел мокрый булыжник. Вода в речке была чёрной и неподвижной. Молчание томительно затягивалось. Сейчас уже Верзилин не мог подобрать слов. Глядя на громоздкие поленницы, виднеющиеся впереди, он в деталях припомнил, как где–то вот тут, в нескольких шагах отсюда, в прошлом году на него налетели два типа в крылатках, ударили свинчаткой в голову, сбросили в Мойку.