— Что‑о? — остолбенел от удивления Верзилин.
Татауров испуганно метнулся в сторону. Но Верзилин не обратил на него внимания и приблизился к Дюперрену:
— Что‑о?
— Обделывали беззащитного деревенского парня! Деньги на нём наживали! Самому руки переломали, так…
— Ах ты!.. — задохнулся от гнева Верзилин и схватил его за узкие плечи, сделав шаг к перилам.
— На помощь! — взвизгнул Дюперрен. Но никто не подскочил к нему, и Верзилин, чувствуя, что никогда не сбросил бы с балкона не то что этого «мушкетёра», но даже Вогау, перегнул его над перилами и, выхватив у него тяжёлую ветку сирени, отхлестал по серому закинутому лицу, по шее с торчащим «адамовым яблоком». Потом отшвырнул от себя его лёгкое длинное тело и тяжело зашагал к лестнице. Игроки расступились, шарахнулись в сторону крупные мужчины с бычьими шеями. Кто–то из борцов сказал вдогонку с восхищением:
— Сам Верзилин!..
А он прошёлся по тенистой аллее, вдыхая запах сирени и успокаиваясь. Уселся на крутом берегу. На реке зажглись разноцветные бакены; медленно скользила лодка, направляясь к затопленной слободе. Сотни галок кружили над мрачными куполами монастырского собора. Прямо внизу была пристань. На этой пристани работал племянник Макара Феофилактовича. Что–то он из себя представляет?..
14
— Ничего, парень хороший, не жалуюсь. Грех жаловацца. Один изъянец — плешь… У нас уж такая природа — у всех это… Ну да плешь — не увечье, была бы душа человечья. А так — парень хороший. И силы богатырской (я, конешно, извиняюсь)… Правильно вы изволили угадать — бороцца он любит. По–нашему, по–народному — на поясах. Нет ни одного человека, который бы устоял перед ним в Вятке… И мечтает он познакомицца с вами, каждый вечер расспрашивает о вас. Ни одного представления в цирке не пропустил — всё смотрит, как ваш ученик борецца. Но только, скажу вам, сильнее он вашего Ивана (я, конешно, извиняюсь). Сила у него богом дадена, а у вашего Ивана — вами… Без вас ваш Иван был бы — пф! — и нет ничего. А мой Никита — это богатырь, под стать вам (я, конешно, извиняюсь), о силе его множество случаев можно рассказывать… Одново случилось — обшшитал его подрядчик. А Никита возьми да и разозлись. Взял у него шапку, приподнял угол дома и сунул её туда.
— Не дома, избушки, — осторожно поправил Верзилин.
— Дом не дом — как хош шшытай. Только не баня. А то я так бы и сказал: баня… Ну, хозяин бегает, туда–сюда, тык–пык — не может ничего…
— Н–да–а.
— Это што — дом… Был такой случай — вошшики его обидели (а их человек шесть было), он и осерчал (так парень тише воды, ниже травы, што тебе ангел, только не зли уж его), не спит… А они возьми да усни… Он, конешно, встал — эдак тихохонько выбрался из избы и — на волю… Будто до ветра… А лошадки–то все распряжённые. Он запряг свою. А потом взял все сани да и повернул дышлом в другую сторону. А одни на анбар взгромоздил… А сам сел и укатил… Проснулись брательники, забегали туды–сюды! Не могут! (Толку нет — беда неловко)… Просто курям на смех… А ведь бочка–то сорокаведёрная на санях — шутка в деле!.. И шесть штук… Вот и забегали…
— Вот как?
— А был ешшо такой у меня случай… Эдак же я спирт возил, как и Никита… А мы любим его возить — проткнёшь дырку, лягешь так удобно и присосёшься… Што тебе барин едешь (я, конешно, извиняюсь)… Вот однажды до тово я присосался — соображаю: привязацца надо… Прикрутил себя вожжами к передку… А самово снова тянет пососать… так уж естество требует… Ну, ничего себе — еду дальше. Только соображаю — выпал из саней. Што ты будешь делать? Волокёт меня и об каждый пенёк то башкой, то хребтом… Я говорю: «Тпру!» — не слышит. Соображаю, что ничего уж не соображаю. А меня стук да стук. Ну, думаю, только бы вожжи не порвались. Всю эдак из меня душу выбило, уж и соображенье потерял… Только потом смотрю — меня — бульк! — в воду. Окунулся и соображаю: речку миновали. А лошадка всё трусит, и меня обратно башкой об пеньки шшолкает. А одежонка–то застывает — заскорузла так: всё равно сосулька стал. Ладно, деревня была близко. Лошадь приехала и стала у ворот, стоит. Ну, конешно, меня отвязали, оттёрли шерстянкой, а я смотрю — живот чёрный, как у негра, что в цирке выступает, — живого места нет… Ну ничего — отмыл на другой день в бане… Только шея потом долго болела (я, конешно, извиняюсь)…
— С той поры, значит, и не дурак выпить?
— Да уж это как есть.
— Ну а Никита твой водочку уважает?
— Никита? Даже не нюхает. Как и вы. Точь–в–точь.
— Ну так что ж? Договорились? В гости сегодня зовёшь?
— Хорошему человеку завсегда рады… А до пристани — рукой подать. До Раздерихинского спуску дойдёте — там часовня стоит. В честь того, что при татарском нашествии свои своих тут ночью не узнали и побили друг друга.
— Слушай, Феофилактыч, откуда ты о таких вещах знаешь?
— Э‑э, я столько профессиев за шесть десятков лет сменил… Всякое видывали… И сторожем в музее работал. Старины там разной много было…
— Ну так бывай здоров.
— До скорого свиданьица.
От мокрых булыжников мостовой шёл пар — так припекало солнце. Гроздья сирени над чугунной оградой Александровского сада были упруги и чисты. Малец в голубой ситцевой рубашке взбирался по склону в погоне за резвым козлёнком. Две девушки несли по тяжёлой корзине выполосканного белья.
Пристал паром. Мужички взмахивали кнутами, приговаривая: «Н‑но, милая». Грохотали колёса, скрипели телеги, плескалась вода о просмолённые сваи, гудел крошечный пароходик, звонко шлёпали вальки по мокрому белью.
Верзилин залюбовался всем этим. Затем взгляд его остановился на длинной барже; гора соли вдавила её в воду почти до самого борта. Нет, не то.
Он прошёл дальше по берегу. «Странно, оказывается в городе знают моё имя и знают, что я тренирую Ивана». Эта мысль нисколько не огорчила. Усмехнувшись, он поднял взгляд. По сходням, проложенным с жёлтой баржи на пристань, тяжело шагали крючники с рогожными тюками за спиной.
Верзилин уселся на столбик, смахнул пот.
Деловито хлопая плицами, отплёвываясь, отчалил пароходик; серебряный трос круто вырвался из воды, брызнув на солнце каплями. Мальчишки посыпались в реку, торопливо замолотили руками, поплыли под самый паром и оттуда — из узкого чёрного прохода между двумя плашкоутами — закричали что–то, радуясь откликающемуся на их голоса эху.
Верзилин дождался, когда они выплывут из–под парома, и только после этого снова взглянул на баржу. Никиту Сарафанникова он узнал сразу по его гигантскому росту. Всё было так, как описывал ему старик; была даже у парня чуть заметная лысина.
Глядя на его фигуру, согнутую под огромной тяжестью, Верзилин усмехнулся: «Платить такому три ставки — естественно, особенно, когда разгрузка срочная».
Пахло воблой и дёгтем. По промаслившимся, накалённым солнцем бочкам ползали огромные бутылочные мухи.
В тени от ветхого дощатого навеса несколько грузчиков, дожидаясь работы, играли в ножики, или, как здесь называли, в «слизень–мазень».
В сторонке, надетые на колья, сушились подшитые валенки, висело тяжёлое от воды стёганое одеяло.
«Сколько же у нас в России–матушке таких богатырей, если только в Вятской губернии я уже троих знаю, — подумал Верзилин. — Что перед ними какие–то мальты…»
Он долго сидел на деревянной тумбе, ковыряя прутиком усыпанный галькой берег.
Один из грузчиков, полуголый, волосатый, пахнущий уксусом, подошёл к нему, попросил закурить.
Оставь, не видишь — хозяин, — одёрнул мужика приятель.
— У меня хозяев нету, я свободна птица, — лениво огрызнулся тот. — Скупишься, барин?
Похлопав себя по карманам и огорчённо разведя руками, Верзилин подумал: «Для таких встреч надо иметь при себе папиросы».
— Жила, — беззлобно выругался мужик.
Неожиданно он ухватил за конец берёзовое бревно, приподнял его, охнув, опустил на землю. Грязь и вода брызнули Верзилину на брюки. Первая мысль была: «Дать ему по шее — на остальных произведёт впечатление». Однако, заметив любопытные взгляды возчиков, ожидающих паром, и женщин, полощущих бельё, он одумался. Небрежно размахивая тоненьким прутиком, пошёл прочь.