Дуся спросила как–то у хозяйки, почему Гриньку не мобилизуют.
Та усмехнулась, объяснила:
— Чахотку на заводе нажил. Сызмальства по формовке работает.
У Гриньки была гармонь и хорошие сапоги.
Сидя на покосившихся ступеньках крыльца, глядя на багряное солнце, опускающееся за цирк, он играл иногда — нежно, печально.
— Эх, Евдокия Митриевна, — говорил, поставив гармонь на колено, притулившись щекой к ребристым мехам, — уйду на позиции — или грудь в крестах, или голова в кустах… Пожалеете тогда меня…
— Не хвастай, — отвечала она беззлобно, поглядывая на сладко причмокивающего сына, прикрывая с Гринькиной стороны грудь. Думала: «Вернулся бы мой Иван…»
А Гринька продолжал говорить задумчиво:
— Эх, Дуська, Дуська… Зажили бы мы с тобой, если бы не война… До мастера бы я дослужился — уважают меня на заводе… Фатеру бы с тобой сняли — всё честь по чести…
Он клал свою голову на её круглое плечо, осторожно обнимал за талию.
— Прими руку, — говорила она равнодушно.
Если Гринька руки не убирал, — решительно вставала, уходила домой.
В получку он принёс Ванюшке резинового зайца. Дуся вспыхнула от радости, поблагодарила. Свои деньги она почти все отдавала хозяйке–за прожитое время. Оставляла себе только на хлеб.
В редкие праздники мужики рассаживались вокруг стола, хлопали ладонями по бутылкам, булькали водку в эмалированные кружки и гранёные стаканы. Молча пили, закусывая прошлогодним пустым огурцом.
Начинались разговоры.
— Из деревни письмо получил: всех подчистую забрали. Одних бабов да детишков оставили…
— Потому ноне хлебушко–то и кусаецца.
— Опять же — каку тилиторию немцу отдали… Житницу…
— Слышал я, воседь говорили на заводе, листки, слышь, подброшены… А в них прописано про всё… Царица, грит, изменщица — немцам Расею продаёт… И енералы все за кампанью с ей…
— Измена кругом, измена… Это тебе, Никифорыч, сын–от писал, что ружьев нет на позициях?..
— Мине, мине… Так и сообчал — нет ружьев и нет. Хоть шаром покати…
— Разве это порядок?..
— Не говори… Давай–ка ещё по маленькой…
— Эх, отрава кака…
— Да и за ту поблагодари бога… Ноне…
— Так вот я и говорю про енералов… Они ето, значицца, продают немцу Расею, денежки наживают, а мужик опять же при своём интересе остаецца…
— А сколько нашего брата полегло… Льётся народная кровушка…
— Ты слушай — про листок я… Так прямо и сказано: изменщица царица.
— Да ну?..
— Сам не читал, не знаю. Спорить не буду. Но Хведор–косой читал… Потом изничтожил ещё листок–от…
— И совсем не то в листке прописано…
— Цыц, Гринька… Ты ишшо молод, чтоб учить нас… Так вот я и говорю: прописано, что если б не царица…
— Там не про царицу говорится. А прямо — так и так — царю надо по шапке.
— Цыц ты! Услыхают твои слова, Гринька, и — схвачен бобёр…
— Нет, уж ты, Кузьма Ардальоныч, брось, не цыцкай на меня… Моложе я тебя — это правда, а листочек этот я сам читал… И сказано в нём вовсе не про царицу, а царю — по шапке, и тогда — конец войне.
— Правильны слова, Ардальоныч; прикончить войну и всё!.. Люди нужны — хлеб сеять, опять же на заводе работать…
— А жалко–то, жалко–то, кто погибает…
— И мы погибаем… За кусок хлеба здоровье отдаём…
— Слышь, говорят, у Путилова опять бастуют… Им опять послабленье выйдет… Отстоят свои права…
— У Путилова — рабочий грамотный, коренной, питерский… Не то, что вы.
— Нет в тебе почтенья к старшим, Гринька… За ухи тебя не драли, когда без штанов бегал… Мы ить таки же люди, как и путиловски…
— Не такие вы, деревня вы тёмная…
— Мы — деревня?.. Мы?..
— Брось, Ардальоныч, давай лучше ещё по маленькой.
Ардальоныч хлопал кулаком по столу, смахивал стаканы и
кружки на пол, рвал на себе рубаху.
Хромо выходила хозяйка, начинала утихомиривать буяна.
Тот плакал, хватал её за руки, объяснял:
— Акимовна, дорогая ты наша кормилица… Пойми, силов больше нет наших терпеть…
Рвал клочковатую бородёнку.
Дуся всхлипывала — так было жалко людей.
Гринька Корень лез к ней, гладил круглые плечи, прижимал её голову к себе, говорил бессвязно:
— Добрая душа ты… Понимаешь всё… Цены тебе нет… Эх, такую бы мне в жёны… Красавица ты писаная… А работящая — то…
Она доверчиво прижималась к нему, говорила, задыхаясь:
— Жалко мне всех вас… Так жалко… Каторжникам и тем легче…
— Дуська! Выпей с нами! Стаканчик! Чтоб сын твой не видел экой каторги! — горячился Гринька, наливая водку. И выпив, нюхая рукав, говорил: — А он доживёт. Знаю!
Дуся кланялась всем, не морщась, по–крестьянски выпивала. Ладошкой утирала губы.
Глядя на неё, Акимовна грустно качала головой:
— Ой, девка, не привыкай. Присосёшься, как я, тут тебе и погибель.
Наутро хмурые, невыспавшиеся люди подымались с постелей, лениво матеря свою жизнь.
Дуся целовала сына, уходила вместе с ними на завод. Днём, грязная, пыльная, прибегала по узкой тропинке, проложенной в болоте по–за цирком, совала мальчонке грудь. Бежала обратно, стараясь не слышать его крика.
А жизнь становилась всё тяжелее и тяжелее. На бумажные деньги ничего нельзя было купить. За хлебом становились в очередь с вечера.
Дуся валилась от усталости. Не хватало сил подняться, глазами благодарила Гриньку за то, что принёс дров.
— Спи, спи чего уж, — говорил он, осчастливленный её взглядом.
Она забывалась кошмарным сном. Вскакивала, чувствуя, что Акимовна трясёт её за плечо. Не открывая глаз, притягивала к себе сына.
Новый год был тяжелее всех прошедших. По нескольку дней не доставали хлеба.
В середине января бабы разнесли лавку Ферапонтова — Акимовна хвасталась, что самолично выломала раму.
Гринька Корень подсовывал Дусе кусок хлеба.
— Ешь, — говорил он шёпотом, чтобы никто не слышал, — заработал на стороне — печку–буржуйку сделал.
Иногда сквозь сон Дуся чувствовала, как он накрывает её своим пиджаком. Если он задерживал руки на её голых плечах — не отталкивала.
Однажды, когда хозяйка стояла в очереди за хлебом, а жильцы спали, он подвалился к Дусе под бок. Она обняла его по–матерински, прижала к себе. Чувствуя, что его бьёт дрожь, вспомнила Ивана — не вытерпела, скрипнула зубами, оттолкнула, со страстью притянула к себе ребёнка.
Гринька молча ушёл, залез в свой угол у дверей, словно прибитая собака.
А наутро явились жандармы, перетрясли всё его немудрёное барахлишко, нашли в фанерном бауле календарь, на обложке которого оказался Николай II с выколотыми глазами. Забрали парня.
Дуся билась головой об пол — не могла простить себе, что не нашла жалости в своём сердце. Придя в себя, с ужасом смотрела на квартирантов, гадая, кто из них донёс на Гриньку.
Без него стало ещё тяжелее. Никто из мужиков не собирался выполнять Дусины обязанности по хозяйству. Они сами, придя с работы, валились на тряпки как подкошенные. Акимовна стала злой — нигде не могла достать водки. «Опять проспала? Кто за тебя чай будет кипятить? Людям на работу идти», «Руки тебе оторвать надо — печку разжечь не можешь. Почему не приготовила растопки?», «До колодца лень дойти?».
Дуся металась от колодца к дровянику, ставила чайник, бежала на завод… Ночью, с сыном на руках, стояла в очереди за хлебом…
Неожиданно встал завод. Жильцы ходили хмурые, неразговорчивые. Лежали по углам.
А старуха придиралась с каждым днём всё сильнее и сильнее, ворчала:
— Все соседи цирк ломают на дрова — сухие, как порох… Шла бы, чего сидишь.
— Да ведь поймать могут? — нерешительно говорила Дуся.
— А што — я с подкидышем твоим зазря сижу?
Дуся бежала к цирку, ломала его обшивку. С задней стороны он был уже сильно разрушен — Дуся видела, как таскали оттуда целые брёвна.
Шагая с охапкой досок по застывшему болоту, она увидела плывущую по шоссе толпу женщин. Оборванные, растрёпанные, они шли с криками:
— Хлеба! Хлеба!