Однажды выраженное имя – Окассен сделал (сказал, уехал и пр.) затем не повторяется на протяжении длительного «участка» текста и компенсируется местоимением он (он сделал, он сказал, он уехал и пр.)[254]. А, как мы уже знаем, с определенного исторического периода личные местоимения стали обязательными спутниками личных форм глагола. Оказавшись же в начале предложения, личные местоимения стали перетягивать к себе глаголы, которые тем самым начали закрепляться на втором месте в структуре предложения, покидая свою позицию в конце предложения.
Но при чем же тут социальный фон чисто грамматического процесса? Попытаюсь ответить на этот вопрос.
В предшествующей главе уже отмечалось, что в текстах старых европейских языков каждое предложение в большей степени зависело от широкого контекста, чем в языках современных. Сейчас я постараюсь не только немного дальше развить это положение, но и взглянуть на него с позиций социальной лингвистики.
Дело в том, что старофранцузские тексты, как и средневековые тексты на других европейских языках, обычно произносились, читались, иногда распевались и лишь позднее записывались. Это уже давно отмечалось медиевистами и компаративистами, в том числе А.Н. Веселовским[255]. Проблема имеет, однако, и лингвистический аспект. При «рассказывании» текста, когда текст произносился в расчете на слушателей, было вовсе не обязательно каждый раз повторять имена действующих лиц. Возвращаясь к тому же повествованию, к «Окассен и Николетт», можно заметить, как неизвестный рассказчик, однажды назвав по имени своих героев, затем на протяжении сравнительно длительного повествования, мог сообщать своим слушателям о том, что сделал он (Окассен) и как поступила она (Николетт). Но, как мы уже знаем, личные местоимения, ставшие с определенного периода неразлучными спутниками личных форм глагола, начали перетягивать к себе глаголы, которые и оказались на втором месте в предложении. Этот процесс, только наметившийся в эпоху создания «Окассена», оформился в языке в виде определенной закономерности к концу XVI столетия.
Так общественный фактор в широком смысле (традиция произносить или записывать тексты по-разному в разные исторические эпохи) оказал воздействие на важный процесс в исторической грамматике французского языка – на порядок слова в предложении, в частности – на место глагола в структуре простого предложения.
Я прекрасно понимаю, что приведенные соображения не решают проблемы целиком. Но все же они намечают пути ее решения. Для автора этих строк самое главное здесь в том, что приведенные соображения показывают несостоятельность такого, широко распространенного представления о языке, согласно которому его социальная природа обнаруживается не в самом языке, а лишь в социальных «институтах», с которыми соприкасается язык. Между тем подлинно научное понимание языка учит нас осмыслять социальную природу самого языка, в том числе, разумеется, и его грамматики.
Нельзя отказываться от таким образом поставленного вопроса из боязни допустить ошибки вульгарно-социологического характера. Как уже подчеркивалось, ошибки подобного рода определяются не постановкой вопроса, а способом его осмысления и освещения. Думается, что социальный фон (в самом широком смысле) отмеченного грамматического процесса и истолкованного в только что приведенном плане показывает, что понятие социального и понятие грамматического, будучи разными понятиями, вместе с тем всегда взаимодействуют (прямо или косвенно) в процессе развития самого языка[256].
Конечно, на пути подобного понимания исторической грамматики возникает множество трудностей. Они объясняются тем, что социальный фон грамматики и особенно исторических процессов в грамматике остаются почти совсем неизученными. Что же касается только что описанного процесса, то и здесь многое подлежит дальнейшему осмыслению. Так, например, хотя развитие аналитического строя наблюдалось во всех романских языках, порядок слов во французском языке оказался гораздо строже, чем, например, в испанском, итальянском или румынском языках. Сама обязательность личного местоимения перед личной формой глагола (в тех случаях, разумеется, когда перед глаголом нет имени существительного), столь очевидная в современном французском, оказывается лишь факультативной тенденцией в других романских языках. Следовательно, сам социальный фон грамматических процессов может быть более широким (распространяться на разные, прежде всего родственные, языки) и менее широким, обнаруживаться лишь в пределах грамматики одного языка.
В свое время занимаясь синтаксисом средневековых романских языков, я обратил внимание на несходное соотношение между синтаксической законченностью предложения и ситуацией более широкого контекста в старых языках сравнительно с языками нового времени. В старых языках конструкция предложения больше зависела от ситуации широкого контекста, чем в новых языках.
Здесь поясню свою мысль еще одним, но типичным примером. Во французском безымянном памятнике конца XII в., в «Рауле Камбре» постоянно находим такие синтаксические построения, которые с позиции современного языка кажутся неясными, даже двусмысленными. Между тем здесь нет никакой двусмысленности, но обнаруживаются разные синтаксические закономерности:
Fuit sʼen Ernauz brochant a asperon,
Raous lʼenchauce qui euer a de felon
[257].
Букв.: ʽЭрно убегает, вонзая шпоры, Рауль его преследует, который сердце имеет гневнымʼ. С позиции синтаксиса современного языка местоимение который здесь кажется двусмысленным: относится ли оно к Раулю или к Эрно? Между тем предшествующий контекст все проясняет: который относится не к Эрно, а к Раулю, так как неизвестный автор в двух предшествующих предложениях подробно поясняет, почему именно Рауль был в состоянии крайнего гнева. В подобных случаях следует говорить, разумеется, не о двусмысленности языка, как это теперь часто делают[258], а о разной грамматической семантике строя предложения в старых и новых европейских языках. Как мы уже знаем, средневековые тексты гораздо чаще произносились, как бы исполнялись (особенно тексты, которые гораздо позднее стали восприниматься с позиций художественной литературы), чем читались. Поэтому caeteris paribus отдельные предложения больше нуждались в поддержке предшествующего или последующего контекста, чем это наблюдается в современных языках.
Как видим, и здесь культурно-исторический фактор (социальный фактор в широком смысле) обусловил различие старых и новых синтаксических конструкций не только во французском, но и в других европейских языках (это может быть доказано большим, аналогичным только что приведенному, материалом). Следовательно, сама культура определенной эпохи, состояние ее письменности, больше того – состояние жанров и видов этой письменности оказывают явное воздействие на синтаксические ресурсы языка, на особенности и возможности этих ресурсов в каждую большую историческую эпоху.
На пути установления социальных импульсов развития грамматики возникают своеобразные трудности, уже отмеченные в предшествующих строках. Известно, например, что в текстах старых европейских языков преобладали сочинительные синтаксические конструкции, которые постепенно стали осложняться подчинительными синтаксическими конструкциями[259]. Казалось бы, открывается возможность установить схему: от сочинительных конструкций к преимущественному преобладанию подчинительных конструкций. Но в таком прямолинейном виде схема оказывается неверной по многим причинам. Французский язык, например, исторически развивая союзы подчинения, скопил их в таком множестве к XVI столетию, что, начиная со следующего века, язык стал избавляться от многих союзов подчинения. Возникло своеобразное изобилие от бедности: язык не сразу сумел разобраться в подобном изобилии. В результате в современном французском языке подчинительных союзов оказывается меньше, чем в языке XVI столетия. Между тем синтаксис двигался от сочинительных к сочинительно-подчинительным и подчинительным конструкциям. Но на каких-то этапах развития языка возникают своеобразные площадки как бы обратного движения[260].