Саранцев: — Заходил к ней кто-нибудь? Навещал? Собирались знакомые?
— Да я уж говорила. Уж сколько раз спрашивали. Последнее время никто у нее не бывал. Да и сама дома редко оставалась. Забежит, пошумит, постучит каблучками… А уж к семи непременно исчезнет. Раньше, бывало, заглядывал один, солидный. Да уж давно, говорю, не заявляется. Разошлись дорожки…
Показания ее совпадали с показаниями Роева…
Вновь просторный, запомнившийся расцвеченными плоскостями зал кафе, углом врезающийся в кварталы новостроек; перегруженная машинами трасса, проспект и пустыри, заросшие бурьяном.
Девушка в белоснежной наколке за влажной буфетной стойкой и влажные от соков и коктейлей деньги в сторонке на подносе. Завсегдатаи с соломинками — синтетическими — и без соломинок; чуть слышный, нарастающий рокоток за столиками, неразличимый разговор… Анатолию нужен сейчас этот рокочущий покой, вечерняя городская тишина, слагающаяся из подавляющих друг друга шумов, нужен отдых среди людей, когда не уходишь, а познаешь, не отчуждаешься, а приобщаешься к окружающему. Он не мог бы сейчас сказать, что привело сюда — поиск или стремление отойти от поиска, взглянуть со стороны на все и на себя, начать все сызнова, от угла, где возник и потерялся след. На душе было неспокойно, не улеглись еще разговоры в служебных кабинетах, замечания, советы, споры и насмешки друзей, горечь неудач. И должно быть, поэтому появление Крейды, надушенного и напомаженного, раздражало его. Торчит он перед глазами вопрошающий, всполошившийся, с затаенной жадностью под выстриженными бровями. Крейда был нужен ему, нужна была нить затерявшаяся, зажатая в лапах рецидивиста; Саранцев выспрашивал, выпытывал, выжимал каждое слово, а мысленно отталкивал, отбрасывал Крейду, гнал прочь, чтобы с глаз: «К черту, га-ад!..»
И обращался к нему:
— Будь добр, припомни… Еще, позволь, спросить… Давай, друг, разберемся хорошенько…
Разберемся? В чем? Что еще можно выжать из этого рыжеглазого парня, смекнувшего, кажись, которым способом можно добывать деньгу, монету, не подпадая под статью.
— Ты вот что расскажи, друг…
Друг! Что это с ним сегодня? Чистенький, с иголочки костюм, модный, но без крика; старательно сдержанные движения, точно смотрится на себя в зеркало, проверяет себя, подражает чему-то или кому-то. Тянется человек — к чему? Что с ним творится?
Непокой, раздражение Саранцева передались Крейде: Егорий ерзал, закуривал, извинялся перед соседями, что закурил, тушил о край стола папиросу, скрипел железными ножками стула. Отвечал невпопад, ощетинился — не помогал разобраться, а путал и, кажется, только о том и думал, как бы не оплошать, не уронить себя.
Саранцев умолк, досадуя на Крейду, на свою беспомощность.
В гуле улиц и новостроек, в тишине пустырей, повседневной сутолоке и скоростях затерялась нить происшедшего. Собрали накипь, сумму зарегистрированных фактов, а жизнь осталась там где-то, в глубине.
Подлетела девушка в белоснежной наколке, шепнула Крейде:
— Вас спрашивал один парень. Художник. Подождали б его. Очень хотел видеть.
— Да, вот — художник! — подхватил Саранцев. — Расскажи о нем.
— Спрашивали уже. Рассказывал.
Да, спрашивал. И не узнал главного, оставалось что-то за пределами заученных вопросов. Он был уверен — упустил самое нужное звено. Саранцев заново заставил Крейду рассказать о встречах случайных и не случайных, о людях причастных и безучастных.
Так прошел час.
Саранцев готов был отказаться от дальнейших расспросов, отступить, признаться в бесцельности встречи, когда к ним подошел Виктор Ковальчик:
— Разрешите?
И, придвинув стул, обратился к Егорию:
— Без лишних слов, верни мой рисунок. Прошу извинить, конечно. Там на обороте второй набросок. Профиль близкой мне девушки. Рассеянность! Что поделаешь… В общем, настоятельно прошу.
Крейда, не отвечая, покосился на Саранцева.
— Безусловно вернем, парень, — воскликнул тот, — рисунок в сохранности. Будь спокоен. Но, согласись, есть вещи, когда рассеянность…
— Согласен. Но так пришлось. Был расстроен. И вот с ним столкнулся, — Ковальчик снова обратился к Егорию, — встречал впоследствии этого типа?
— Да где уж там, без твоей помощи… — огрызнулся Егорий.
— А вы не встречали? — перебил Саранцев.
— Нет, с того дня… А хотелось бы встретиться, я бы уж кой о чем спросил.
Ковальчик стал было прощаться.
— Погодите, — остановил его Саранцев, — раз уж собрались тут за столиком. Потолкуем. Припомним всю эту историю. Ну, вот когда ты столкнулся в кафе с Крейдой. И еще до этого…
Но Виктору Ковальчику не хотелось толковать, не хотелось вспоминать — он не любил, чтобы копались в его жизни, предпочитал сам проникать и отображать.
Саранцев глянул ему в глаза. Так смотрят сверстники в час откровенной беседы. И Ковальчик, отвечая самому себе, а не следователю, бросил:
— Хотел бы спросить у него насчет ключиков. Ключи от квартиры он девушкам предлагал!
Ключи… Вот все, что вынес Саранцев из этой встречи. Не было еще решения, ничто не было раскрыто. Но возникли ключи. Ключи от двери, которая часто не запиралась.
Ознакомились с трудовой биографией Роева; характеристики и отзывы оказались вполне благоприятные; свидетельства с предшествующих «мест работы и деятельности» также представляли Неонила Степановича с наилучшей стороны. На одном участке сохранились, правда, воспоминания о крупном хищении, однако виновные понесли заслуженную кару, а непричастность Роева была документально установлена.
…Заново проверил обстановку в магазине. Магазин как магазин, «Лаванда» как «Лаванда». Чудесные девушки со всеми присущими им достоинствами и недостатками. Счета и касса в порядке. Только что прошел переучет, подтвердивший полное наличие до последней, залежавшейся коробочки.
В чем же побуждающие причины?
Почему это дело захватило Анатолия? Почему не закрыл, не списал за счет личной трагедии, как напрашивалось само собой, подтверждалось предсмертным письмом, подлинность которого установила экспертиза? Почему он убежден в том, что совершено преступление? Предвзятость? Горячность новичка — как щенок грызет стулья, прежде чем войдет в рост, возьмет правильный след? Протест здорового, молодого существа против недопустимого, не укладывающегося в его сознании?
Преступление?
В чем побуждающие причины? Расплата? Садизм? Слишком много знала?
Не спалось. Работа требовала отдыха, свежей мысли; еще институтский наставник внушал ему:
«Запомни азбуку: поиск прежде всего требует ясности разума, чистоты мышления. Порядок мышления, а не ночные видения и призраки».
Но, вопреки наставлениям наставника, уснуть не мог — так же, как, должно быть, и сам наставник после особо напряженных дней учения и наставлений.
«Дорогая, родненькая, пишу тебе последнее письмо!»
Последнее… Но были и, возможно, остались еще письма, кроме этого последнего! Почему он не подумал об этом раньше? Отрезанный ломоть, перекати-поле — она могла годами не писать домой, и потом сразу последнее, когда пришел край? Нет, должны быть ее письма, хоть весточка в трудную минуту, хоть просьбы «вышли», «помоги», что-либо сердечное, забота о престарелой матери, посылка, перевод, подарки из большого города или, напротив, просьбы, болезни, праздники, радости, невзгоды — что-то связывает человека с родным очагом!
Должны быть письма! Они так и маячили перед Анатолием. И что бы не крылось в них и за ними, значимое или пустое, все равно они слепок человеческой души, какие-то нити истины.
Под утро ему привиделись вспугнутые девичьи строчки. Неощутимое видение, которое не приобщишь, не подошьешь к делу. Даже в простоте душевной не упомянешь в служебном порядке: