Был восьмой час, минутная стрелка чуть сдвинулась с двенадцати, когда девушка подошла к буфетной стойке ресторана:
— Один коктейль!
Никто ее не сопровождал, никуда она не спешила — это сказывалось в неторопливой походке, неторопливых движениях человека, распоряжающегося своим досугом, в медлительности речи, когда она заказывала состав коктейля, недурно разбираясь в коньяках.
Во всем подчеркнутая независимость. Подчеркнутая уверенность в себе.
И вдруг — безвольно метнувшаяся рука, отыскивающая опору.
Одета она была легко, сейлоновая блузка оставляла открытыми руки и плечи. Серебряное запястье, усыпанное граненными каменьями, заиграло на тусклой поверхности прилавка. Анатолий невольно наклонился к запястью — из глубины серебряного сплетенья выглядывала сплющенная голова саламандры с опаленным мерцающим взглядом. Настороженное око в треугольнике вечности.
Толчея у прилавка, мелькающие руки, мелькающие лица; толчея улицы, треугольник вечности в уличной толпе.
Девушка, почуяв назойливый взгляд, прижала руку к груди, пряча запястье; ускорила шаг — это не было девическим смущеньем, кокетством существа, привлекшего внимание. Скорее, это походило на смятение затравленного зверька. Перекрестки, толчея в дверях универмага, в троллейбусе, снова улицы, простор Нового проспекта — она затерялась в толпе.
Дом номер двадцать. Двадцать седьмой на противоположной стороне. Снова четные номера. Вернулся: двадцать девятый, тридцать первый, тридцать третий…
Толпа схлынула. Витрины. Асфальт. Мгновение, когда шумный квартал становится вдруг пустынным.
И только далеко из-за угла вылетел мальчишка на роллере.
Вверху над головой — черный квадрат вспыхнувшего было и погасшего окна.
Вскоре Анатолий снова встретил ее. Неспокойная, невесомая, перекати-поле, подхваченное ветром. Задержалась у витрины ювелирного магазина, привлекла пестрота, а может, ждала кого-нибудь. Взгляд Анатолия невольно скользнул по ее руке — старенькие часы, вышедшие из моды, прихвачены позолоченным браслетом, позолота потускнела, стерлась — повседневная, привычная вещь. Щурясь девушка разглядывала безделушки, рассыпанные на прозрачных плоскостях витрины.
— Любуетесь? — вырвалось у Саранцева. — Любуетесь камнями?
Она тряхнула гладко расчесанными, откинутыми на плечи прядями.
— Это все синтетика. Гордость науки и техники.
— Вы разбираетесь в камнях?
— Мой дед был гранильщиком самоцветов, — она вскинула голову, глянула на Саранцева свысока; потом вдруг доверчиво, как давнему знакомому, бросила: — Вы тоже любите камни?
Она украдкой присматривалась к Анатолию, словно пытаясь что-то разгадать. Его пристальность встревожила ее, она порывалась уйти и оставалась. Пыталась скрыть свою растерянность напускной словоохотливостью.
— У нас, ну в нашем крае, совершенно потрясающие камни…
Анатолия покоробило это «совершенно потрясающие»; она заметила, потупилась. И снова неспокойный рывок — уйти! И осталась.
— …У нас находили топазы, хризолиты. И подлинные алмазы. Да, алмазы. Еще задолго до открытия якутских трубок.
Ее стремление что-то узнать, понять Анатолия становились приметным, она это сознавала и ничего не могла поделать с собой.
— …Я видела однажды такой камень. Еще девчонкой. До сих пор помню его, каждый лучик. Прославленный алмаз, ограненный двойной розой. Северная роза, слыхали о такой? Гранильщики называли его Северной розой, а я бы назвала Северным сиянием. Три цепочки расхожих граней сводились вершиной коронки. Удивительный камень!.. — Она чуть было не повторила: «совершенно потрясающий». — Его спрятали в шкаф. За стекло. Заперли семью замками. И показывали только по торжественным дням. Водили гуськом, указывали указкой. Лежал за стеклом всехний и ничей. Любуйся и не смей прикоснуться.
— Разве красота непременно должна кому-то принадлежать?
— А разве у вас никогда не являлось желание обладать? Владеть? Чтобы всегда с вами, всегда видеть, ощущать, наслаждаться? Есть у нас желания или нет?
— Все есть: желания, потребность, алчность, ненасытность. В мире всего достаточно.
— Нет, вы ответьте! Нет, не отвечайте. Я знаю, что вы скажете. Но вы посмотрите сюда. Посмотрите на витрину. Взгляните, сколько разноцветного товара выброшено на прибавок. Зачем? Зачем, скажите! Что же вы молчите? Боитесь повторить общеизвестное? Ну, хорошо, я сама скажу: каждой желательно иметь свое, у себя, а не где-то за стеклом…
Анатолий хотел повторить что-то о «всехней красоте», но промолчал, рассматривая безделушки, рассыпанные на витрине.
А когда поднял голову — девушка скрылась в толпе.
Седьмой урок
(Страницы из дневника Марины Боса)
На большой перемене я слышала, как мои новые подружки шушукались:
— Что она за птичка, эта Марина Боса?
— Говорят, вокруг Европы путешествовала.
— Похоже. Обратили внимание — туфельки. А чулки какие!
— А платочек видели, с обезьянами? В школу в нем не показывается. Но я случайно встретила на улице.
— Девочки, после уроков непременно пойдем провожать Марину Боса. Надо освоить новенькую.
Новенькая — это я. Перевелась сюда в конце первой четверти. Дядя Григорий тяжело заболел, все стало как-то по-иному, все трудно, неспокойно в семье, и тетя Клара сказала, что мне лучше вернуться домой, к старикам.
— Он скоро поправится, — говорила мне на вокзале тетя Клара, — я верю… Очень, очень верю… И тогда к Первомаю…
Так и живу теперь в ожидании Первомая. Здесь, в школе, я все еще новенькая; ребята давно сдружились, разбились на группы и команды, на дворовые орбиты. Класс жил, конечно, общешкольной жизнью, и я легко вошла в это общешкольное, как всегда бывало, в лагерях, экскурсиях, в летних поездках к морю — в поезде и на пароходе, на пляже и в горах, в палаточных городках и гостиницах, всюду сразу находились друзья. Но все же у ребят было что-то свое, устоявшееся за долгие годы совместной учебы, и я это сразу почувствовала.
Только с Олегом Корабельным мне было проще, свободней говорить.
Хлопец он такой, с легкой душой, доверчивый. Сидели мы на разных партах, и это хорошо — рядом всегда тесно, цепляешь локтями и знаешь, какой завтрак из дома принес. Не то чтобы мы сдружились, но как-то всегда видели друг друга. Говорю с девчонками или с кем-нибудь, а вижу Олежку. Краешком глаза. А если не вижу, угадываю, что он здесь, близко.
Возвращаясь домой, мы могли хоть всю дорогу молчать, и нам не было скучно. Или перебрасывались обычными замечаниями: тепло, холодно, будет дождь, что в кино, что по телику, какая команда выиграла, да мало ли о чем. Он никогда не провожал меня до самого дома, да я и не просила. Дойдем до нашего всегдашнего угла и — до завтра в школе!
Еще одно (теперь мне кажется это странным): мы никогда не говорили о школе. Как будто ее не было. Впрочем, чаще всего возвращались всей компанией, все, кому в нашу сторону. Но и тогда мы оказывались вместе — Олежка и я.
Кругом уже просохла земля, и ребята катят на великах, а на пустыре нашем не вылезешь и, чтобы пробраться на шоссе, нужно тащить велосипед на себе.
Олежка успел загореть, появились веснушки и вообще как-то изменился, исчезла молчаливость, может часами говорить о музыке, знает все оперы, все хоры и арии. Память у него безотказная, целые поэмы декламирует. Или пересказывает содержание. Наполнен он всякими мечтами и планами, даже когда молчит, кажется, что молчит о чем-то.
И мне хочется рассказать что-нибудь о себе, заветное.
Мечтаю стать актрисой, но все девочки мечтают о том же, и я избегаю говорить о театре.
— А мое любимое — велик, — уверяю Олежку и сама начинаю верить в свое спортивное счастье, — правду говорю: все мальчишки утверждают, что я резво гоняю машину.
— Давай когда-нибудь покатаемся вместе!