Крейда отодвинул пустую чашку поднялся было из-за стола и вдруг склонился над листом полуватмана:
— Ты что малюешь? Ты что малюешь, художник? Ты кого нацарапал?
— Не узнаешь?
Крейда воспаленными глазками прилип к рисунку:
— А черт его знает… Вроде узнаю. А вроде и нет.
Виктор подвинул рисунок Ларе:
— Лариса, скажи слово!
— Обычная твоя манера; мелькнет что-то… Но тебе ж сказали — не похож. И уши у него не торчат так зверски.
— Ага, значит зацепили ушки? И на том спасибо.
— Ничего более не могу сказать.
— А почему ты разволновалась?
— Не знаю. Что-то неприятное, даже страшное в твоем рисунке.
— Страшное? Признаться, не заметил.
Виктор разглядывал свой набросок, положил на пол, продолжал разглядывать:
— Рожа как рожа. Упорная, самовлюбленная:
— Не знаю, не замечала. Не видала его таким. Или нет, однажды — он стоял у витрины, у нас еще не зажигали свет. А на улице были ясные сумерки. И вот, когда он не знал, что за ним наблюдают…
— Извиняюсь, разреши подробней рассмотреть? — приглядывался к рисунку Крейда.
— Можешь взять на память. О сегодняшней встрече.
— Если позволишь…
Крейда с неуклюжей осторожностью, как берут неловкой рукой нужный документ, поднял с пола рисунок, бережно сложил, так что чистая половина прикрыла рисунок, спрятал в карман:
— Всех благ!
Он двинулся мелкими шажками к выходу и вдруг остановился.
Виктор видел, как Егорий подошел к новому посетителю, молодому, подтянутому человеку в сером плаще; о чем-то заговорил с ним и — Виктору показалось — передал ему рисунок.
Лариса упрекнула Виктора:
— Там был еще другой набросок — на другой стороне!
— Я не помню. Разве я рисовал что нибудь? Ах, да…
— Ты удивительно невнимателен. Хотя бы каплю уважения! — Лара порывисто встала из-за столика. — Ты знаешь, кто этот, в серой болонье? — проговорила она тихо. — Он приходил к нам. Ну, после того случая на Новом проспекте. Девушки говорили — из управления.
— Ладно, пошли, Лариса.
— У меня эта продавщица из «Лаванды» все время перед глазами.
— А я подумал о твоих девчатах: всполошились. «Ахах, происшествие!» В зеркало глянули, губы подмалевали и пошли себе дальше улыбаться. Может, такова и есть жизнь — улыбайся, пока улыбается?
— А я сейчас о нашем маленьком думаю, жду его. Хочу ему хорошей, настоящей жизни. Ревниво присматриваюсь ко всему вокруг: что ждет его? Раньше я так не думала.
— Ты упрекаешь меня в чем-то?
— Нет, Вика, я не упрекаю, говорю о том, что на душе. Маленький придет, и я хочу, чтобы все для него было хорошо, всюду, где ему быть, по земле ходить. Чтобы всегда — доброе. Пойми меня, я говорю сейчас не только о великом добре, я говорю о повседневном, о том, что рядом с ним. Да, рядом. Потому что, если рядом плохое — можешь потом утешаться, что где-то поблизости процветает великое добро. И так думает каждая мать. Все мы — спроси любую…
…Навстречу — первая смена моторостроительного: обгоняя стариков, рванулся вперед молодняк на автобусы и трамваи, облипая, повисая на подножках, ворочая плечом двери, утрамбовывая, распирая кузова машин до отказа. И только местные, близживущие, двигались спокойней, обсуждая по дороге дела заводские и житейские, но и тут стремились потоком, половодьем, и этот поток был легко различим в уличной толпе, и разговор на ходу выработался особый — скороговорка, недомолвки, угадывание с полуслова.
Виктор Ковальчик еще издали приметил Василя и его друга — шли рядышком, а спорили так, точно вот сейчас готовы были разойтись, расстаться навеки.
Василь говорил неспокойно, то и дело выкрикивал или вдруг умолкал, и, видно, ему казалось, что друг не понимает его, все время повторял: «Понял? Понятно?»
— Душу замутило. Понял? А человек должен к работе приступать с чистой душой. Чтоб ничего кроме. И так кругом — вся жизнь. А то что ж — все равно, что стоишь за конвейером и чужой брак подходит к тебе. А ты его, чужой брак, принимай. Отвечай за чужой брак. Разве такое мыслимо?
Напарник перестал возражать, молча прислушивался.
— Так я тогда думал. А теперь другое. Жизнь — не поточное производство, не конвейер, своего уголочка не выкроишь, все кругом касается, все на себя принимай.
Как часто бывает у сверстников, Виктор Ковальчик угадал их разговор — не слова, не точный их смысл, а настроенность, как распознают свой голос, повторенный эхом.
Он первым окликнул Василя:
— Здоров, рабочий класс!
— А, художник! Что это вы движетесь, вроде как будто детскую коляску перед собой толкаете? — и, смекнув, что сболтнул лишнее, поспешил заговорить о своем. — Не забывайте нашу харчевню. Заглядывайте, посидим за столиком. Верно, приходите, друзья!
И весь разговор. Старикам на целый день хватило бы — как, да что, да я сказал, да ты сказал…
А эти словом перекинулись и разошлись — все ясно…
Виктор Ковальчик работал много, работа была подрядная, и это мешало ему должным образом посещать студию — появлялся, как солнышко в пасмурный день (посмеивались ребята), лишь бы глянуть, чем люди живы. У него не было цеховых навыков, не было родословной, цеховой преемственности — все приходилось добывать своим горбом, И самое трудное — чтобы труд не стал ремесленничеством.
Было множество неудач. Были удачи. Достаточно редко, чтобы ими дорожить.
По вечерам заглядывали друзья студенческой поры — требовалось завершить спор, начатый еще древними под сводами пещер: что такое искусство; функциональная взаимосвязь формы и содержания, современность и сверхсовременность, и уж непременно — реализм. У каждого сложилось свое понимание, и каждому хотелось его утвердить.
Это было время, когда главным ему представлялась способность отстоять свое суждение — не в творчестве, не в деле, а в словопрениях. Мыслей было множество, но они еще не доходили до рук, не сказывались в образе, решениях цвета и света. Потом слова исчерпались. Главным стала работа. Спорили о работах, в обиход и даже в моду вошло косноязычье:
— Так! А тут не так. А тут чуть-чуть…
И в каждой работе прежде всего — современность.
Современность не исчерпывалась словом «модерн».
Потому что куцее слово «модерн» обозначало всего лишь давно состарившуюся моду.
А Лара ступала уже осторожно, покачиваясь, убаюкивая не проснувшуюся еще жизнь.
Собственно, это и была современность — постучавшийся в мир человек и все то, что придет с ним, что он потребует.
Потребует или создаст?
С чего начинается цех
— Куда идешь? Когда придешь? Где была?
Василь замучил меня расспросами. Пока тянулись тревожные дни, пока висело надо мной чепе, кое-как переносила его придирки. Порой даже спокойней было, когда услышу знакомое:
— Брат я тебе или не брат?
Но потом все улеглось — «розвіялось проміж людей», сказал дед, — однако по-прежнему мне вслед: куда, где, когда?
— Да брось ты, — вступился за меня Валерка, — что ты девчонке жизнь портишь! — и обратился ко мне: — Не обижайся на парня. Он, вообще-то, неплохой парень. Это он в себе старшого вырабатывает. Учится семьей руководить.
И вот пришло время — не слышу: куда, где, когда.
Иду в кино — ни слова.
Гуляю с подружками — ни слова.
Возвращаюсь домой — молчание.
Даже как-то не по себе. Жду-жду, не слышно родного голоса. Собрались однажды с нашими ребятами в театр. Встретился в дверях Василь, посторонился, смотрит отечески-ласково.
— Ва-ся! Василько, почему ничего не спрашиваешь? Брат ты мне или не брат?
— Ладно, сестренка, мы поняли друг друга.
Вскинула я по-пионерски руку:
— Салют!
С того дня сама все решаю самостоятельно — собираемся ли на вечеринки с подружками, или в театр, или в парк. И все время как будто со мной рядом Василь, старший брат, и ничего мне не страшно.