«Я тут совсем одна. Город большой, а я маленькая-маленькая. Сначала все было очень хорошо. Чудесно! Веселилась со всеми. У нас много мировых девчонок и мальчишек. Столько музыки! Цветов! Совершенно потрясающе! Потом все изменилось. Теперь только ты у меня самая родненькая…»
Потом пришло простое решение. Там, в далеком углу, где проживала ее мать, работали такие же люди, как Саранцев, столь же преданные делу, можно было воспользоваться телеграфом, телефонными проводами, снестись перепиской. Но ему требовались не провода, не телеграф, не переписка. Надо было видеть самому. Все складывалось тревожно, жестоко. Подавленная горем седая женщина, мама. А дело требовало проверки свидетельских показаний, человеческое горе становилось предметом следствия.
Требовались факты, улики, документы.
А перед глазами — горестный, скорбящий лик.
Или, возможно, не улики, не документы — по-человечески, душевно понять человека?
А если преступление прикинулось скорбью?
Нет, он всем существом своим слышит ее — мама!
И если она поверит ему, угадает в нем человека, так же чисто и ясно видящего мир, так же по-народному отличающего добро от зла, ненавидящего зло?
Но, если ошибка, если нет преступления — напрасно растревоженные раны!
На один только миг он вызывает в памяти обличье Роева, и все сомнения рассеиваются.
И снова явился он к шефу без папки, но не с пустыми руками.
Получил благословение на кратковременный отпуск, не командировку, а отпуск по личным делам и обстоятельствам.
И вот перед ним несколько писем:
«Прости, что долго молчала. Все очень хорошо, все так интересно. Много хороших ребят. Как ты живешь там, мамочка?»
«Дорогая, родненькая, прости! Завертелась. Город такой большой».
И еще — похожие.
И вдруг совсем иное, хоть и ее рукой, но словно продиктованное:
«Дорогая мамочка! Нам очень желательно, чтобы ты побыла у нас, пока мы вернемся. Приезжай срочно. Деньги на дорогу Неонил Степанович перевел. У меня отдельная однокомнатная. Так что устроишься прекрасно».
— Я была у них, — пояснила старуха, — человек он ничего, обходительный. Только не могла понять: записаны они или не записаны. Да уж это ихнее дело. Горько, правда, мне, но я уж смолчала.
— А зачем вас приглашали? Погостить? Познакомиться с Неонилом Степановичем? Или дело какое?
— Просили постеречь квартиру, присмотреть за обстановкой.
— Да какая ж у нее обстановка?
— А этого уж не знаю. К городу не привычная. Как кто в городе живет. Просили постеречь, и я стерегла. Потом снова просили, чтобы к весне приехала. Я и собралась было…
— Что же, снова постеречь обстановку?
— Нет, ремонт у них затевался. Шашель в полу. Полы требовалось перекидывать. Так чтобы я ремонта до их возвращения не допустила.
— Как вы сказали? Шашель?
— Да, полы по дому перекидывали.
— То есть как же — шашель? Дом-то новехонький!
— А этого не знаю. Писали мне, я и собиралась. Как в прошлый раз. Чтобы никого не впускать. А если заявятся — дать телеграмму.
— Телеграмму? И телеграмму требовали?
— А как же, теперь кругом все дают телеграммы.
— И вы телеграфировали?
— Да я и приехать не успела — стряслось!
— А в прошлый раз?
— В прошлый раз до телеграммы не дошло. Никто по ремонту не тревожил.
И разговор этот, и вся встреча складывались совсем иначе, чем представлялось Анатолию. Печаль еще не сошла с ее лица, но сквозь печаль проступила настороженность, словно она опасалась чего-то или кого-то, словно приезд Саранцева встревожил ее. Пригрозили ей? Запугали? Или сама испугалась? Возможно, обычная неохота простого человека вступить в объяснения по тревожным делам. Обида, что в горести донимают и беспокоят.
Что-то появилось в ней новое. Зачуяла недоброе? Оберегает память и честь дочери? Не допускает, отбрасывает недоброе?
Если бы запугали, не стала бы рассказывать о шашеле, ремонте и телеграмме. Да и Роеву теперь пугать ее ни к чему. Верней отпустить с миром в глубинку. Что она знает? Чем опасна ему? Первым долгом заказал бы упоминать про ремонт, если в этом ремонте что-либо кроется.
Шашель? Условный сигнал? Тревога?
— Вот вы сказали — шашель. Но из ваших слов получается, что никто по этому поводу не приходил?
— Никого не было.
Да, сейчас она совсем иная, затаилась. И Анатолий говорит с ней иначе, чем предполагал, он как бы невольно подстраивается под ее настороженность, пытается преодолеть эту настороженность, добиться откровенности, правды, но вместо добрых чувств, человеческого понимания одно за другим возникают обычные служебные слова — неужели перед ним обычная дорога службиста? Он старался убедить себя, что все от неуверенности, неопытности и что служение преодолеет службистику…
Самолет шел низко над землей, постепенно набирая высоту. Серые сумерки в долинах, озаренные вершины и склоны отрогов, прижавшиеся к земле строения, бескрайняя поросль лесов с просветленными глазницами озер и водоемов — весь этот все более раскрывающийся простор с нехожеными чащами, загруженными трассами, необжитыми углами и суматошным движеньем новостроек поражал своей необъятностью, теряющимися в облаках далями. В полете нет накатанных рельсов, мелькающих верст, полосы отчуждения, изломанного поворотами пространства — чем выше уходил самолет, тем шире раздвигались дали, и покинутый городок долго оставался в прямой видимости с неба. Саранцев думал о городке, затерявшемся в глухомани, заново рожденном велением новостроек, думал о его людях, о человеке, замкнувшемся в своей печали.
И вдруг представилось ему, что эта замкнутость — не только ожесточенье горя, но и безвольный уход от зла, подале от беды!
Он думал о земле, раскинувшейся под крылом, о вековечной борьбе за землю, крестьянских бунтах и восстаниях, самоотверженности революций… И хате с краю — на той же земле. О восстании против зла и непротивлении злу.
…И если родное не встает на защиту собственной своей кровинки, своей правды, святая святых земли — до конца, до последнего издыхания, — следствию трудно помочь установлению истины.
…Она сказала — шашель…
Саранцев проверил с присущей ему придирчивостью — дом № 33 по Новому проспекту, недавно построенный, ни в каком ремонте пока не нуждался, на шашель никто не жаловался.
Саранцев долго не мог уснуть, требовалось еще время, еще толика уходящего дня. В окне расплывался сизо-голубой отблеск уличного светильника, почему-то именуемого дневным светом…
«…Ключи… Шашель, ключи… Затем эти назойливые разговоры с Ларой Ковальчик? Внезапное увлечение? Новое увлечение на склоне лет? Почему потянуло Роева в магазин «Троянда»? Послушать, узнать, о чем людская молва? И лишь ради этого новое знакомство с предложением ключей от квартиры… Нет! Всполошился, рывок, судорожный рывок. И, возможно, зацепка на будущее. В чем эта зацепка?»
И вдруг в памяти всплыли слова миловидной соседки за семейным столом у Кандауровых: «Скоро снимут печати… Претендуют разные учреждения и трест…» У Лары Ковальчик есть основания претендовать. Роев, видимо, рассчитывает ей посодействовать. Задача не легкая. Но, стало быть, у Роева имеются веские причины, если идет на это, рискуя навлечь подозрения…
Зачем?
Что руководит поведением Роева?
Проходит час, еще… Рука Анатолия потянулась к телефону:
— Катюша, не спишь?
— Что-нибудь случилось, Толик? Неприятности?
— Нет, просто хотел услышать твой голос. Нужен добрый дружеский голос.